Между тем пацан, забыв обо всем и тихонечко колдуя пальцем, раскачивал кольцо, оно нечаянно стукалось и долго замирало, каждый раз в одной и той же волшебной, ото всего отстоящей точке. Хозяин, с кривой ухмылкой, точно флюсом раздувшей небритую щеку, предложил гостям принять на кухне по маленькой. Сергей Сергеич хотел было согласиться: стопка водки с соленой пролетарской закуской восстановила бы отчасти его мужское достоинство, утраченное сперва из-за тона и тычков хозяина квартиры, а потом из-за Катерины Ивановны, как бы за обоих расплатившейся кольцом. Он считал, что Катерина Ивановна сделала глупость, можно было обойтись какой-нибудь шоколадкой,– но, думал Сергей Сергеич, колечко с мутным камушком, похожим на кнопку или на пилюлю, скорее всего ворованное, и эта мысль вкупе с воспоминанием, как рука Катерины Ивановны в этом кольце смешно тянулась к Верочкиному ожерелью, точно ловила прозрачную длинную стрекозу, принесла Рябкову некоторое удовлетворение. Больше его беспокоило, что он нелепым образом показал себя немужчиной: вообще мужчины как-то не принимали Рябкова к себе, и он побаивался пьяных больше, чем их обычно боятся женщины, занимающие как-никак собственное и законное место на театре пролетарских попоек,– и от боязни грозных, тяжких мужиков, словно прибавлявших от хмеля в весе на полусогнутых ногах, Рябков скорее напивался сам, делаясь обидчивым и странно рукастым, будто насекомое богомол. Сейчас его раздирали противоречивые чувства: он действительно хотел принять и расхрабриться, то есть обидеться,– но снаружи лежала глухая ночь, в спасительном «рафике» дожидался, свирепо зевая всею крепкой, туго обтянутой мордой, чем-то схожий с хозяином шофер, с которым не стоило портить отношений. Переборов себя, Сергей Сергеич вежливо заторопился к выходу в сопровождении отца семейства, боком возникавшего слева и справа, втягивая живот, как утягивает земля опустившийся парашют. Катерина Ивановна, обернувшись, успела увидеть, как женщина, одной рукою и подбородком придерживая младенца, будто охапку дров, другою неловко гладит старшего по опущенной голове. Во всю обратную дорогу, видную впереди подробно, как в бинокле, при свете фар и абсолютно глухую за задним стеклом, Сергей Сергеич уже не лез с поцелуями, только смущенно покашливал,– а через неделю грузчик, трезвый и причесанный расческой, так что волосы висели вроде яичной лапши, принес Катерине Ивановне кольцо в потертой коробочке из-под женских часов. По его угрюмому лицу, за неделю обвисшему мешком, можно было догадываться, но не знать, что пережило семейство, определяя судьбу дорогого, на рубли и литры, новогоднего подарка; Катерина Ивановна, стыдясь, приняла кольцо, положив себе больше его не носить и ни в коем случае не показывать Рябкову, а грузчик, попросив и выглотав, как сливная труба, стакан кипяченой воды, ушел, утираясь рукавом, хлопнув напоследок фанерной, не издавшей серьезного звука дверью пенальчика.
От карнавальной поездки, закончившейся судорогой в холодных ногах, какой не бывало даже после месяца стоячей работы над какой-нибудь особенно таинственной композицией, у Сергея Сергеича осталась в душе тяжелая муть. Теперь, встречая грузчика в столовой, где тот набирал полный поднос тарелок, обложенных кусками хлеба, и все полуостывшие блюда, включая илистые компоты, поедал одной столовой ложкой, Рябков спешил отвернуться. При общей его боязни мужчин ему особенно претил пролетарский тип, чрезвычайно разнообразный физически, но распознаваемый по непременной сутулой связи между тяжестями затылка и двух кулаков. Сергей Сергеич спасался мыслью, что ему все равно милее общество дам, что его красиво подкрашенные подруги в медово-прозрачных чулках недоступны для грузчиков и станочников. Сергей Сергеич был всеобщий женский сынок: подруги, чувствуя всею горьковатой от кремов стареющей кожей, что он их считает лучше мужчин, сами, в свою очередь, считали его много лучше других своих кавалеров и баловали как могли, таская в его камору, будто в больничную палату, детективы и еду.
Однако с Катериной Ивановной что-то было не так. Она сама была не более чем дочка – дочка неизвестной женщины, действительно лежавшей сейчас в больнице и представлявшейся Рябкову чудовищем, которым рак с его метастазами управлял, будто новый, нечеловеческий мозг. Сергей Сергеич неприлично радовался, что никогда не увидит умирающей «тещи»,– только после ее реальной, а не на словах, бесповоротной кончины он был готов перейти к решительным действиям и предложению руки и сердца. Как ни странно, именно статус дочери, подтверждаемый сидячей покорностью Катерины Ивановны, мешал Рябкову окончательно овладеть ее большим невыразительным телом, которое он, расстегивая мелкие пуговки, полуобнажал какими-то условными, не обещавшими целого частями, и его неприятно тревожила мысль, что новенькое грубое белье Катерины Ивановны – разного цвета, словно не знающие друг о друге лифчик и трусы предназначены у нее не для свиданий, а для походов к врачу.
По молчаливому соглашению, соблюдавшемуся несмотря на очевидный распорядок жизни Катерины Ивановны, она и Рябков ни разу не заговорили об умирающей, словно это было страшное табу. Тайна образовалась вечерами, когда Катерина Ивановна, честь честью доставленная домой, вновь неблагодарно выскакивала в темноту, становившуюся тем временем пустой и мертвенно-синей от фонарей, похожей на коридоры ночного учреждения, и в глубине асфальтовой дорожки, среди снега, лежавшего как гипсовая маска на родной поверхности двора, искала со страхом фигуру Рябкова, принимая за нее то одну, то другую ловушкой расставленную тень. Катерине Ивановне казалось, что если уж говорить про мать, то надо рассказывать все: и то, как у нее, укрытой до черных, сильно дышащих ноздрей, урчит в подложенное судно глинистая жижа, и как она сквозящим сиплым голосом буквально ни за что ругает медсестер, и как она часами держит за щекой превратившийся в мыло кусок колбасы, который приходится, как у ребенка, выдавливать пальцами. Чтобы только прекратились провожания домой, Катерина Ивановна с радостью перебралась на житье к Маргарите, даже несмотря на Колькину мамашу, которая мало того что не спала ночами, но еще и специально караулила гостью в темных углах квартиры, впивалась в руку и, больно перехватываясь, шаркая ножищами, волочилась за ней по коридору, будто собака на задних лапах, временами упираясь и словно желая сказать на ухо какой-то секрет.
Теперь Катерина Ивановна в рабочее время ходила к Сергею Сергеичу в мастерскую. То была подвальная комнатушка, из-за отсутствия окна похожая чуть ли не на укрепленный бункер, а в действительности отделенная от неизвестного, гулко-глухого подвального пространства фанерной перегородкой с прорезями для труб. Трубы, толстые и тонкие, как жерди, все в тепловатом поту, сплошь покрывали единственную каменную стену и как бы медленно стекали друг на друга: одна и та же мутная капля, начав свой путь на ржавом вентиле под потолком, постепенно, исчезая и набухая вновь, кривоколенными путями попадала в одну из двух пол-литровых банок, ввинченных Рябковым в сырой песчаный мусор. В сухом углу стоял заваленный работой теннисный стол, рядом – трехрогая вешалка, на которой помимо пальто и шапки Рябкова постоянно висела еще какая-то смурная толстая одежда, принадлежавшая неизвестно кому. Также в мастерской помимо более или менее целых стульев, отчасти служивших, отчасти составленных у перегородки высоченным шатким укреплением, имелось сальное, как старый ватник, продранное кресло, в которое осторожно садилась Катерина Ивановна, а Рябков подсаживался к ней на подлокотник. Как ни странно, несмотря на инстинктивное отвращение лучшей части отдела к сувенирам, отдел во многом занимался именно ими, предназначенными для производственных выставок и зарубежных делегаций. Образцы, выполненные по эскизам Рябкова в специальной мастерской, стояли тут же, в канцелярском шкафу: плексигласовые, мертвенькие с золотом, или деревянные, крашенные серебрянкой,– карликовая порода уличных монументов, от которых Сергей Сергеич мысленно не мог отвязаться. Сергей Сергеич видел, что Катерину Ивановну, как ребенка, надо чем-то забавлять, и давал ей с полок разные игрушки: она предпочитала прозрачные, сквозь которые проходил, серея, электрический свет.
Разговоров, как с Маргаритой, с нею не получалось: Рябков не раз и не два заводил крамольные речи о чем-нибудь лестном для себя как для оратора, например об эмигранте Солженицыне или о местных эмигрантах,– причем одного из них, впоследствии канувшего в Нью-Йорке, Сергей Сергеич лично видел у знакомых и прекрасно запомнил тяжелого человека с темными, как урюк, морщинистыми подглазьями, сидевшего в пальто за круглым хозяйским столом и глядевшего в чай. Но Катерина Ивановна от таких разговоров вся сжималась на краешке кресла, и лицо ее становилось обиженно-упрямым, точно Рябков делал ей какой-то несправедливый выговор. Критическую книжку об упадке модернизма, где среди страниц с цифирью, ужасно по внешности похожих на доклад, имелось несколько черно-белых и две цветные иллюстрации, Катерина Ивановна всегда украдкой закрывала – и просто-таки боялась альбома Дали, изданного в ГДР. Она не желала смотреть на лошадей и слонов с ногами насекомых, на часы, непропеченными блинами стекавшие с каких-то поверхностей: мир, застигнутый в мучительный момент метаморфозы, мир вещей, не желавших более изображать и представлять самих себя, был ей глубинно страшен, потому что соответствовал чему-то скрытому в собственном ее естестве. Рябков, положивший на стиснутые колени Катерины Ивановны лучшее свое сокровище, вынужден был сам переворачивать для нее страницы, а когда, убедившись в ее немом сопротивлении, попробовал перейти к другому и нежно взялся за пуговицу блузки, Катерина Ивановна так резко цапнула и смяла воротник, что на руке Рябкова остался и сразу распух след от ее мягоньких на вид, коротко обрезанных ногтей. Он, в общем, понимал, что Катерина Ивановна сугубо местное существо, из множества местных существ с женскими глазами и мужскими носами, встречавшихся на улицах в преобладающем избытке,– понимал, что из-за этой местной природы говорить с нею о чем-то далеком, выходящем за пределы понимания и обихода, просто за географические границы города, значило говорить о небытии, то есть о смерти. Даже страх перед серьезным антисоветским рассуждением, в противовес анекдоту, носил у нее характер привязанности к месту, где все происходит так, а не иначе и по-другому быть не должно.