Когда он подъехал к своему дому, на седьмом этаже восточной стены увидел светящиеся окна. Ну вот, они явились и шмонают сейчас по всем полкам, офицеры с невидимыми погонами, как сказал Янк. Собирают все, что можно унести: «Грани», «Континент», «22», «Стрелец», «Воздушные пути»… Перевязывают все шпагатом, по-марксистски. Выворачивая шею, он огляделся по сторонам. Гэбэшных машин вроде не видно. Очевидно, ждут за углом.
Надо куда-то сразу мотать, спасать оставшиеся три экземпляра. Поеду к Эрам на дачу, самое безопасное место. Может быть, там и закопать на участке до лучших времен, как это делает Аврелов?
Вдруг на седьмом этаже открылось окно, и он увидел на подоконнике тонкую фигуру любимой, о которой забыл из-за тревог с романом. Сгибом руки она подняла надо лбом волну медово-пшеничных. Затем поднялась к дальним углам длинная щетка с намотанной тряпкой. Что же это получается — бытовое обметание паутины, и попка мирно обтянута таким же овероллом, в каком она была в ту ночь, когда ей захотелось усесться на колени к тому, с кем была уже самовольно на «ты».
Забыв о романе, он помчался. Лифт, конечно, не работал. Взлетел на двоих, если не считать хвоста. Вбежал на одном дыхании, как будто не болел и одеколонов никогда не пил. «Ах!» — вскричала она, как будто только и ждала, чтобы разыграть мизансцену. Щетка летит в сторону, а уборщица падает в объятия квартиросъемщика. Гаснет свет. «Тише, тише, сумасшедший, в кабинете спит Вероникочка!» Он поднял ее на руки и отнес в безобразно скомканную за эти дни спальню. Пока раздевал и раскладывал ее под собой, не говорил ни слова. Сначала отдеру ее как следует, отдеру как негодяйку, как подлючку, а потом уж поговорим по-человечески. Она дергалась и шептала привычное и любимое «не щади, не щади». Пятками вжималась ему в бока. Потом вдруг разрыдалась примерно так, как он разрыдался на борту «Яна Собесского». Стала гладить его по волосам, ухватилась за оба его уха. «Милый, милый, мой любимый кот Ваксилий!»
После экстаза, когда успокоились, она взяла с ночного столика открытку с доблестным ракетчиком, борцом за мир. «Представляю, как тебя взбесила эта открытка; швырнул ее в корзину для белья!» Он покрутил открытку в полнейшем недоумении. «Я первый раз это вижу. Ты не знаешь, Ралик, без тебя я впал в прострацию».
«Я кое-что знаю. Звонила сегодня Анке Эр. Славная баба, она мне кое-что рассказала про твою прострацию. Но самое главное это то, что ты завязал…»
«Самое главное — это то, что я дописал! Дописал „Вкус огня“! Представляешь?»
«Вау! — воскликнула она на языке НАТО и запрыгала на постели среди скомканных одеял. — Давай мне рукопись, я сразу начну читать!»
И тут он хватился. Три копии нетленного эпоса остались на заднем сиденье «Жигулей». Любой человек может уехать на этой машине. Нет ключей? Любому человеку это не помеха. Он соединит проводки, и мотор заведется. Любой человек прочтет роман и пойдет стучать в гэбэ. Собственно говоря, любой человек может оказаться гэбэшником, который в жажде повышения притащит «Вкус» своим козлам. Любой человек, между прочим, может оказаться иностранцем, предположим, филологом-русистом. Он опубликует книгу под своим именем и огребет весь гонорар. С другой стороны, любой человек из всех возможных, согласно теории бесконечных чисел, может оказаться настоящим автором романа, Аксёном Ваксоном. Он после встречи с любимой может хватиться, что роман под угрозой, натянуть джинсы на голую задницу и помчаться вниз, чтобы ахнуть от радости: никакой другой любой человек не подоспел; и роман цел!
Итак, начинаем с одной ночи лета 1971-го. Вернулся из ссылки Процкий. В либеральной Москве его встречали как триумфатора, хотя некоторые огосударствленные писатели с оттопыренной нижней губой выражали недоумение: кто такой этот Процкий? И что он такого особенного написал?
Ах так?! Нэлла Аххо вскакивала и приближала лицо к какой-нибудь надменной физиогномии, которая от нее чуть-чуть сторонилась, боясь плевка. Вы, значит, никогда о таком ничего не слышали, никогда не читали его стихов ни в «Правде», ни в «Комсомолке»? Ну тогда слушайте! Она читала:
Я обнял эти плечи и взглянул
На то, что оказалось за спиною,
И увидал, что выдвинутый стул
Сливался с освещенною стеною.
Был в лампочке повышенный накал,
Невыгодный для мебели истертой,
И потому диван в углу сверкал
Коричневою кожей, словно желтой.
Стол пустовал, поблескивал паркет,
Темнела печка, в раме запыленной
Застыл пейзаж; и лишь один буфет
Казался мне тогда одушевленным.
Но мотылек по комнате кружил,
И он мой взгляд с недвижимости сдвинул.
И если призрак здесь когда-то жил,
То он покинул этот дом. Покинул.
Но это же просто гениально, восклицал либеральный народ. Это инкарнация Мандельштама! И все начинали читать его строки, поскольку едва ли не каждый считал, что он (или она) хоть малую каплю добавили в его освобождение.
Плывет в тоске необъяснимой
Среди кирпичного надсада
Ночной кораблик негасимый
Из Александровского сада…
Или:
Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи. Все образы, все рифмы. Сильных, слабых Найти нельзя. Порок, тоска, грехи, Равно тихи, лежат в своих силлабах…
Или:
В деревне Бог живет не по углам,
Как думают насмешники, а всюду.
…………………………
Он изгороди ставит, выдает
Девицу за лесничего и, в шутку,
Устраивает вечный недолет
Объездчику, стреляющему в утку.
Или:
Наверно, тем искусство и берет,
Что только уточняет, а не врет,
Поскольку основной его закон,
Бесспорно, независимость деталей.
Или:
Навсегда расстаемся. Смолкает цитра.
Навсегда — не слово, а вправду цифра,
Чьи нули, когда мы зарастем травою,
Перекроют эпоху и век с лихвою.
Или:
Ночная тишь.
Вороньи гнезда как каверны в бронхах.
Отрепья дыма роются в обломках
Больничных крыш.
Любая речь
Безадресна, увы, об эту пору —
Чем я сумел, друг-небожитель, спору
Нет, пренебречь.
Или:
В Рождество все немного волхвы.
В продовольственных слякоть и давка.
Из-за банки кофейной халвы
Производит осаду прилавка
Грудой свертков навьюченный люд:
Каждый сам себе царь и верблюд.
«Огосударствленный» с досадой морщится. Ну что такого? Ну, хорошие стихи, вот и все. И вы хотите сказать, что его за эти стихи упекли в ссылку? За это приписали к тунеядцам?
Нэлла Аххо опять переходит в наступление. А вы хотите сказать, что за что-то другое? Может быть, он банку халвы украл? Занимался валютными операциями? Сутенерствовал на бульваре? Учтите, мы поэта так просто не отдадим! Весь мир объявит вам культурный бойкот! «Огосударствленный» страдальчески мычит. Ну что вы, Нэлла, ну вы же меня знаете: я никому зла не сделал. Я обожаю поэзию. Послушайте, я могу записать его в свои литературные секретари. Он будет тогда защищен от дурацких законов.
Поэтесса отмахивается. «Да ну вас! Ведь вы же не Джойс, чтобы нанимать Процкого на роль Бэкетта». «Огосударствленный» обижается. А чем я хуже Джойса?
И вот Яша Процкий входит в «Дубовый» зал писательского ресторана. Ему чуть за тридцать, а выглядит он на двадцать восемь. Он в английском пиджаке. Он вообще любит все английское. У него и поэзия с английским бризом. Мощный некогда чуб слегка засквозил. Пуза в ссылке не нажил.
Пока он идет от дверей к большому столу, за которым в его честь собралась группа шестидесятников, кое-кто из собравшихся мгновенно вспоминает его первый приезд в Москву. Это было в начале 60-х, то есть когда ему было чуть-чуть за двадцать. Гудела компания «новой волны», и вдруг собутыльники вспомнили, что их — Яна Тушинского, Роберта Эра, Нэлку Аххо, Кукуша и Ваксона — ждут в старом здании МГУ на литературный вечер. Пойдешь с нами, Яков? А почему бы нет? Почему не пойти? И он с ними пошел, сильно уменьшив средний возраст группы.
Признаться, он немного струхнул, увидев забитый под потолок амфитеатр Коммунистической аудитории. В родном Питере его на такие ристалища не допускали. И тут Тушинский его представил. Ребята, у нас сегодня особый вечер: с нами пришел молодой гений Яша Процкий. Веснушки так побагровели, что казалось — воспламенится чуб. Он начал читать. Гудел, гудел, потом, позабыв обо всем, принялся орать, извергая стихи. В общем, он ребятам понравился.
Ваксону тут вспомнился и другой, сравнительно недавний эпизод с участием Процкого. После освобождения из ссылки он приехал в Москву для оформления каких-то документов. С ним вместе приехал Колька Сайман, один из главных «ахматовских сирот», поэт герметического наклонения. В те дни в Москве по клубам стал мелькать американский фильм Some Like It Hot. Один знакомый пройдоха позвонил Ваксону и сказал, что эту ленту с Мэрилин Монро будут сегодня крутить в клубе на Малой Лубянке, дом 2. Поехали втроем. Питерские провинциалы трепетали от предвкушения. На узкой улице среди могучих мраморных блоков сталинского ампира стояла толпа безнадежно желающих. Пройдоха оказался до чрезвычайности хитер и провел всех своих. В гардеробной клуба сдали пальтуганы и получили номерки. Эва, сказал Ваксон, посмотрите-ка на номерки. И показал на свой. На нем крупными буквами была выбита красивая аббревиатура: КГБ. «Как вам это нравится, Яков?» — спросил Сайман. Процкий сначала побелел, а потом встряхнулся. Ради такой бабы я готов хоть в ад!