Это случилось в конце V в. В начале IV столетия поразительные успехи Агесилая, первого носителя новой спартанской гегемонии, побудили фракийских фасосцев чествовать его таким же образом; сам царь, скромный в своей спартанской простоте, об этих почестях не помышлял. Более серьезную попытку сделал в середине столетия Филипп Македонский: он был родоначальником династии Филиппов и в качестве потомка Геракла имел руку в основанных последним Олимпийских играх. Действительно, он после Херонеи велел соорудить в Олимпии капище, «Филиппей», с драгоценными статуями, изображавшими и его, и его семью, и распорядился, чтобы в процессиях его кумир следовал за кумирами олимпийских богов. Но это не был еще апофеоз и к Македонии Филиппа не относилось; там он по-прежнему жил, пил и напивался со своими приближенными, почти как равный с равными.
Решающий шаг был сделан его сыном, Александром Великим; после своих сказочных побед он потребовал божеских почестей не только от отдельных городов — а был он ведь основателем и, стало быть, героем тридцати и более Александрий, которые вряд ли стали дожидаться его смерти, чтобы почтить Александра как такового, — но и от главных греческих общин, а также и от своих приближенных. Причины этого образа действий для нас поныне загадочны. Был ли он актом глубокой политической мудрости, подсказанным желанием объединить разнообразных подданных под знаком единой, хотя бы и кощунственной религии? Или простым сумасбродством, в котором выразилось опьянение собственными успехами? Или он был внушен Александру населением отвоеванной у персидского царя области, где подобно иудеям и другие порабощенные народы мечтали об идеальном царе-боге, имеющем вернуть своему племени и всему миру желанное величие? Так или иначе, отклик его требования встретили различный.
В Афинах правящей македонствующей партии нетрудно было при угрюмом молчании друзей Демосфена добиться льстивого народного постановления; Спарте скорее удалось соблюсти свое достоинство в ее «лаконическом» декрете: «Если Александр желает быть богом, да будет он богом»; наибольшую стойкость, однако, обнаружили македонцы, как непосредственные приближенные загостившегося на чужбине царя, так и оставленный им в Македонии наместник Антипатр, наотрез отказавшийся признать высокомерные притязания своего повелителя.
В одном историки, впрочем, согласны между собою: как бы они ни объясняли психику самого Александра — в его почине они признают попытку ориентализации греческой религии. Предшествовавший в самой Греции культ героев-эпонимов и спасителей дал только внешнюю зацепку; сама идея живого царя-бога была восточного происхождения.
Мы встречаем ее в двух различных формах в обеих главных частях монархии Ахеменидов — ярче всего в Египте, в более смягченном виде в Персии. В Египте божественность властителя принадлежит к исконным догматам. Только в двух пунктах царь отличается от настоящих богов: в то время как Ра, Осирис или Тот носят эпитет «великих богов», фараон при жизни довольствуется титулом «благого бога» и лишь после смерти получает также и другой эпитет. А во-вторых, он при жизни, по крайней мере в более раннее время, еще не пользуется настоящим культом с храмами, жертвоприношениями и жрецами.
На помощь догмату приходила легенда. Полагали, что когда новая царица «сидела в красоте своего дома», к ней являлся в образе ее мужа величайший бог местности. Она просыпалась от окружающего его благовония и улыбалась ему. Тогда он приближался к ней в своем настоящем виде, и она ликовала по поводу его красоты. Он «делал с ней все, что ему угодно было», и затем покидал ее с обещанием, что она родит сына, который будет царем Египта. Таким образом, фараон был действительно «сыном Ра», как он официально назывался, и Александр Великий принял только наследие своих египетских предшественников, поощряя легенду о навещении его матери Олимпиады Зевсом-Аммоном, т. е. Амоном-Ра.
Что касается Персии, то ее царь, по мнению греков, тоже был богом:
Бога ты женой у персов, бога матерью слывешь, —
обращается хор у Эсхила к царице-вдове, супруге покойного Дария и матери Ксеркса — «бога дочерью», прибавил бы он, вероятно, если бы знал, что его героиня была Атоссой, дочерью Кира. Подлинные персидские грамоты не подтвердили этой греческой теории: «подобно царям Вавилона и Ассура и персидские не были пребывающими на земле богами наподобие фараонов» (Э. Мейер). Теория эта была, вероятно, заключением из того чрезмерного, по греческим представлениям, почета, которым персы окружали своего владыку, и прежде всего, из его внешнего знака, так называемой «проскинезы», т. е. обычая падать ниц при встрече с ним. Именно проскинеза была тем, в чем Александр пожелал быть преемником побежденного монарха и чем он возбудил наибольшее возмущение у своих македонских подданных: проскинеза считалась символом обожествления.
При диадохах наступил период ознакомления с нравами народов Востока; поэтому неудивительно, что настоящий апофеоз возник не на персидской, а на египетской почве. Все же не сразу: непосредственные преемники Александра слишком живо помнили свое собственное возмущение притязательностью царя, чтобы последовать его примеру. С их стороны мы поэтому никаких попыток в этом направлении не встречаем. Правда, они все были основателями городов и поэтому кандидатами в герои всех этих Кассандрий, Лисимахий, Антигоний, Деметриад, Селевкий и Птолемаид; про некоторых мы знаем даже, что они пожелали при жизни предварить свою героизацию. Но это были муниципальные культы, державшиеся более или менее старинных греческих рамок; государственная религия ими затронута не была.
Драгоценное тело умершего в Вавилоне Александра досталось Птолемею I; трудно сомневаться в том, что он с самого начала имел в виду похоронить его в Александрии, но для этого требовалось, чтобы еще только строившийся город принял более или менее готовый вид и, главное, чтобы был окончен величественный храм-памятник, который Птолемей сооружал в честь своего покойного полководца и царя. Тело Александра было поэтому временно похоронено в Мемфисе, и Птолемей успел умереть, не исполнив своего намерения. Исполнить его пришлось сыну и наследнику, Птолемею II Филадельфу; но если династический интерес и заставлял его внимательно относиться к памяти основателя эллинистического Египта, то личный интерес еще более привязывал его к тому, через которого египетский венец достался ему самому.
Птолемей I еще при жизни получил от благодарных родосцев, которым он помогал в их героической обороне против Деметрия Полиоркета, почетное прозвище Спасителя (Soter). Его наследник не был старшим сыном: своим престолом он был обязан той любви, которую его отец питал к своей второй жене, его матери Беренике. Вполне понятно поэтому, что он учредил в Александрии и их культ рядом с культом царя-основателя, и притом обоих как «царей-спасителей». Все же это был культ мертвых; до полной египтизации было далеко.
Но тот же Птолемей II вторым браком был женат, согласно египетским обычаям, на своей родной сестре Арсиное; по ее смерти он и ей как дочери обоготворенных Сотеров посвятил храм (или придел) под культовым прозвищем «богини братолюбицы» (τηεα Πηιλαδελπηοσ). И это еще не нарушало традиции. Но сестра незаметно притягивала к себе и брата: египетские воззрения, как мы видели, этому благоприятствовали, сам царь вряд ли особенно противился — мало-помалу храм «богини Филадельфы» превратился, еще при жизни царя-участника, в храм «богов Адельфов». Свершилось роковое для западной культуры событие: кощунственная идея царя-бога была принята в греческую религию. Остальное прошло уже гладко: за «богами /Фил/адельфами» последовала при третьем Птолемее чета «богов-Эвергетов», за ней «богов-Филопаторов» и т. д. О титулатуре дает нам представление начало Розеттской надписи — той самой, которая послужила нам ключом для разрешения проблемы иероглифов: «В правление молодого, принявшего венец от отца, владыки венцов, великославного, установившего Египет и благочестивого в служении богам, победителя супостатов, исправившего человеческую жизнь, владыки тридцатилетий подобно великому Гефесту (т. е. Птаху), царя подобно Гелиосу (т. е. Ра), великого царя верхних и нижних мест, отпрыска богов-Филопаторов, которого Гефест одобрил, которому Гелиос доставил победу, живого образа Зевса, сына Гелиоса, Птолемея присносущего, возлюбленного Птахом…», причем разумеется Птолемей V Эпифан (т. е. Явленный /бог/), тогда, т. е. в 136 г., 12-летний мальчик. Все же царь пока только допускает, чтобы его называли богом, сам не пользуясь этим эпитетом в своих указах; но вскоре, еще в том же II в., и этот последний остаток скромности был утрачен.