Есть шанс, что они возьмут твоего ребенка под защиту. Слушая очередную историю, все собрание возмущенно качает головами и выражает свое неодобрение действиям очередного параноика.
Наконец встреча завершается. Получены ответы, которые вызывают еще больше вопросов. Двери распахнулись и вывели нас в коридоры, заполненные новыми дверями. Это только повысило озабоченность и без того взволнованных участников, чьи тревоги в основном вращаются вокруг диагностики заболевания. Детям с трудностями в обучении нужна диагностика — ряд профессионально проведенных тестов, которые занимают много времени, и если не совсем произвольны, то и абсолютно точными их не назовешь. Чем-то они похожи на викторины из журнала Cosmo для малограмотных. Тем не менее они несут свою пользу и высоко востребованы родителями детей, терпящих неудачу.
По закону ребенку, которому поставлен диагноз «дислексия», обязаны уделять особое внимание при обучении. Органы образования и школьные советы не хотят делать этого, потому что у них нет денег. Зато у них есть время. А время — это все. Дети растут, вырастают из своих ботинок и, к счастью, из школ. Общеизвестно, что чем раньше вы начнете лечить дислексию, тем лучше — поэтому школы откладывают диагностику. Они не перезванивают, отменяют встречи, теряют документацию в надежде, что проблема перейдет в другие руки, другую школу, возможно, к частным специалистам. Они не безразличны и не жестоки. Они знают, что вся помощь, которую они могут предоставить ребенку с дислексией, — это неподготовленный помощник преподавателя, который способен прочитать детский стишок пару раз в неделю во второй половине дня (к тому же он работает бесплатно). Все понимают, что сложная городская система не подстроится под нужды ребенка, не умеющего читать. Таким образом, у родителей нет другого выхода, кроме того, как сталкиваться со все большим числом неприятностей. У детей есть выбор: они могут отключиться. Могут находиться в комнате, но не присутствовать. Они могут изменить свою самооценку, быть одновременно и пробивными, и чересчур умными. Дети перестают выходить к школьной доске, если боятся, что их осмеют и обидят.
Я зависаю у книжного стенда. Вот они, самые известные дислектики — Ли Райан, Томми Хилфигер, Бенджамин Зефанайя, Стив Редгрейв, Ричард Брэнсон, Зое Ванамейкер, Эдди Иззард, Тойя Уиллкокс, Альберт Эйнштейн, Джеки Стюарт[29]. Звучит, как ужасное реалити-шоу. Для рекламы туберкулеза или сифилиса можно было бы составить куда более звездный список. «Мы не совсем уверены в отношении Эйнштейна, — утверждает куратор книжного стенда. — Не исключено, что он был аутистом».
Я купил брошюру с названием «Руководство для растерянных родителей детей со специальными потребностями». Книга стоит всего 8 фунтов. Она содержит словарик, четыре страницы жаргона и восемьдесят семь сокращений. Насколько легче сказать родителям, что у их ребенка ГМТО, чем «глубокие и многочисленные трудности в обучении». Дама с самыми благими намерениями спрашивает меня, не хочу ли я подписаться на новостную рассылку о дислексии. Я приношу свои извинения, но отказываюсь. На выходе я обращаю внимание на маму с дочкой, чья голова склонилась над записной книжкой. Ей, должно быть, семь или восемь. Ее рисунки умны и закончены, свободные линии изображают вымышленные вещи, которых нет в этой комнате. Мы улыбаемся друг другу. «Она отлично рисует, — говорит одна из весталок. — Типичный дислектик — исключительная креативность».
Возможно, я излишне критичен по отношению к этим людям, но всю свою жизнь я избегал подобных встреч.
Как избегал писать такую статью с тех пор, как я начал писать. Мне диагностировали дислексию, когда я учился в младших классах государственной школы на севере Лондона. Уровень успеваемости у меня был самым низким, возможно, чуть выше уровня стола. И тут нам дали заполнить IQ-тест[30], и мои результаты оказались намного выше моих академических успехов. И это был способ, которым диагностировали дислексию в 1960-х годах. Хотя заболевание было не новым — впервые дислексия была описана в XIX столетии, — тем не менее оно было незнакомо нашей общеобразовательной системе, и подавляющее большинство преподавателей полагали, что дислексия — это нечто, импортируемое из Америки, или какой-то эвфемизм, придуманный родителями среднего класса для своих тупых отпрысков. Не существовало никакого лечения, кроме дополнительных домашних заданий, которые я получал с немалым возмущением. Поэтому я терял их и забывал, ронял в лужи, использовал вместо стоек футбольных ворот или скармливал соседской собаке. Из-за этого меня даже отправили в школу-интернат «Сент-Кристофер» в Лечуорте. Там мне сказали, что я страдаю дислексией и что они могут оказать мне ощутимую помощь.
На первом собеседовании директор школы попросил меня прочитать текст из газеты — разумеется, из Guardian[31]. В Лондоне проходила Конференция Содружества[32]. Первый абзац состоял из списка экзотических африканских и азиатских названий. Я не смог прочитать правильно ни одного из них. Он просиял. Семь лет спустя, когда он пожал мне руку, и я вышел из стен школы без какой-либо значимой или полезной квалификации, он достаточно неуверенно пожелал мне удачи. Консультант по профориентации предложил сосредоточиться на парикмахерском деле. «Я абсолютно уверен, что вы найдете свой собственный путь, — сказал директор. — Я не знаю ни одного ученика в нашей школе, который бы потратил столько времени на выполнение дополнительных домашних заданий по воскресеньям». Он рассмеялся, и я тоже. Никто из нас не принял эти слова всерьез. Только спустя некоторое время я понял, что этих задания, отнимавшие у меня единственное свободное утро недели, были для них альтернативой прочим способам наказания за неспособность понимать.
В ретроспективе это было пророческое столкновение. Я любил историю, которую преподавал злобный и неприятный тип, ставящий мне плохие оценки за работы, в которые я вкладывал душу, причем часто за счет остальных предметов. Однажды я пришел к нему в слезах и заявил, что, по моему мнению, я сделал работу куда лучше, чем та оценка, которую он мне поставил. Он ответил, что работа была очень хорошей, однако из-за моего отвратительного почерка он оценил ее так, как это сделал бы любой экзаменатор: «У вас проблемы с письмом, Гилл». А я подумал, что нет, это у него проблемы с моим письмом. В тот момент я раз и навсегда решил, что дислексия — не моя проблема.
Но был еще один учитель. Один-единственный, которого каждый из нас может найти, если очень повезет. Он преподавал английский, и его звали Питер Скафэм. Он не учил меня писать, не делал со мной фонетических или каких-то других упражнений, которые помогают различать окончания. Он просто показал мне, как надо читать. Он читал все время и часто вслух. Он мог прийти в наше общежитие поздно вечером и начать читать нам истории о привидениях М. Р. Джеймса[33] при свете полной луны. Он разбирал с нами Блейка[34]. Стихотворение «Больная роза» было первым, которое я выучил наизусть. Я читал очень медленно, но и забывал очень немногое. Да и какая разница: книги — это не гонки. Книга не расплавится и не исчезнет. Автор ее мертв, а слова живы. Питер Скафэм показал мне это так ясно, насколько было возможно. Он не рассказывал мне ни об обществе мертвых поэтов[35], ни о Хелен Келлер[36], просто после его занятий мы не отходили от книжных полок. Однажды утром я нашел его на кафедре английского: он сидел на полу и рвал на части копии книги Шекспира. Он посмотрел на меня без всякого удивления и сказал: «Вы должны показать им, кто здесь хозяин».
Я никогда не собирался поступать в университет или техникум. Я наткнулся на художественную школу, пройдя через биржу труда и перебрав огромное количество черной работы: магазины, склады, строительные площадки, сады, кухни, работа официантом, нянькой и моделью. Я провел пять лет в колледже Святого Мартина[37], а потом попал в Слейд, где я писал экзамен по истории искусства перьевой ручкой. Заточив перья, я выводил элегантно неграмотные, романтические каракули. Значительная часть дислектиков в итоге начинают заниматься искусством или театром. Наряду с тревогой о возможной тупости отпрысков матери дислектиков почему-то уверены, что их дети художественно одарены. Как ампутированная конечность становится сильнее в оставшихся суставах, так и дети с проблемами в правописании развивают повышенное эстетическое восприятие, имеют природный вкус к линиям и цвету, работе с глиной и отсечению лишнего от мрамора. В церковном зале я увидел много понимающих улыбок, когда сказал, что учился в художественной школе. «Конечно, мы ведь все художественно одарены, не так ли?» — заявила женщина, которая, обнаружив свою скрытую дислексию после защиты докторской диссертации, теперь пыталась открыть в себе художественную жилку. Я оставался в этой среде почти до сорока лет. И довольно неплохо рисовал. С другой стороны, я занимался этим почти 25 лет, так что постепенно стал профессионалом. Нет никаких доказательств тому, что дислексия делает вас более чувствительным в культурном плане или более умелым в художественном по сравнению с людьми, которые умеют произносить слова по буквам. Просто мы заменяем пишущие ручки кистью. Это возвращает нам потерянную уверенность в себе. Я не жалею об искусстве, но, боже мой, когда я наконец уселся за письменный стол, это было похоже на возвращение домой. Вот что я пытался сказать с помощью светотени и перспективы! Почему я раньше не думал о словах? Просто потрясающе, насколько легко мне давалось письмо, если отбросить грамматику и правила. Если просто произносить вслух то, что я хочу выразить.