Расчеты и размеры, предначертанные заранее, редко оправдываются единственным их знатоком и критиком, — текущей жизнью.
Чиновничьи города, разумеется, будут бессильны в том деле, которое спорилось в руках свободной общины.
История Херсонеса, конечно, много обязана тому гражданскому устройству, под которым жили обитатели Херсонеса, и которое у разных племен, в разные века, у финикийцев, как у голландцев, при самых разнообразных географических и климатических обстоятельствах, в Америке, точно так же, как в Африке и Европе, приводит всегда к одному и тому же благому и естественному результату.
Херсонесский первоклассный монастырь стоит как раз на месте развалин знаменитого Херсонеса. Карантинная бухта отделяет его от Севастополя, а море стелется у самых его ног. Развалины древнего города занимают большое пространство; но они так смешаны с развалившимися насыпями батарей и траншей, с разоренным лагерем, что пропадает охота разыскивать их подробно. Монастырь неуютен, некрасив и не имеет никакой определенной физиономии. Подобно усадьбам, о которых я сейчас говорил, он, словно вчера построен и завтра опять исчезнет.
Его дворы и немногие церкви как-то оторваны друг от друга и будто еще не выкарабкались из тысячелетнего мусора, на котором возникли.
Общее впечатление — неустройство и беспокойство.
Впрочем, настоящий монастырь — новый, только что строится.
Хотя храм св. Владимира, над местом крещения равноапостольного князя, едва выведен до половины нижнего этажа, но зато совершенно отстроены великолепные палаты для помещения архимандрита с братиею.
Палаты эти значительно громаднее двух бедных церквей, построенных в первый раз на развалинах Херсонеса, еще при преосвященном Иннокентии.
Но эти палаты также не имеют никакой архитектурной физиономии, и уже, во всяком случае, более похожи на французский замок, чем на греческий или русский монастырь.
Вокруг дома большая чистота и порядок; садик деятельно разводится кругом, у крылец оранжерейные растения в кадках, везде лак, блеск, парад; недостает швейцара с булавой и красною перевязью.
Храм Владимира, судя по плану и началу кладки, будет прост и величествен, вполне в русском стиле. Посредине его еще стоит древний мраморный престол, несколько обломанных мраморных колонн, да несколько мраморных ступеней. Тут же что-то вроде колодца. Уверяют, что это именно тот храм, в котором крестился Владимир; но, кажется, нет на это серьезных данных.
Рядом с этим храмом уцелели остатки другого или, может быть, только придела его. Мраморные ступени в нем идут амфитеатром, и форма постройки храма ясно заметна.
По-видимому, эти сиденья полукругом были устроены в алтаре для духовенства, стало быть, храм этот был местом соборного служения.
Подале, я нашел следы еще двух храмов, совершенно подобных этим; все они небольшие, имеют в плане форму креста, все обделаны белым мрамором. Обломков колонн, карнизов, престолов, сидений, крестов — до сих пор такое множество, что они сложены кучами в монастырских дворах. Но ценных или интересных находок уже не открывают в последнее время. Французы во время войны много разорили Херсонес, частию своими археологическими раскопками, а еще более батареями.
Еще недавно путешественники видели в развалинах Херсонеса гораздо более цельного и любопытного.
При работах вырывают множество черепов и других костей. Их собирают в особенный склеп под крестом, открывающийся как-то сбоку. Я заглянул в него и увидел целый магазин могильного товару, опрятно сложенного по сортам, бедра к бедрам, черепа к черепам — богатых клад для краниологов. Покопавшись в разных грудах и ямах, которыми покрыт берег, и набрав себе дешевую археологическую коллекцию, я отправился из Херсонеса, весьма мало удовлетворенный всем, что видел.
До Георгиевского монастыря от Севастополя 12 верст.
Едешь по самой постылой дороге. Пустырь и разоренье. Разрушенные хутора, осыпавшиеся траншеи, холмы батарей, и во всем и на всем камни. Откуда только берутся они?
Когда идешь, с одной стороны видишь Камышевую бухту, где жили наши враги, с другой стороны — церковь и ограду кладбищ, где они похоронены. Их кладбище похоже на маленькую опрятную деревеньку; особый смотритель — француз и сторож живут при нем, оберегая прах, священный для отечества даже на далекой чужбине.
Ехалось долго, и хотя извозчик рассказывал мне в это время много интересного об осаде Севастополя, все-таки соскучилось. Вижу вдруг на пустынном поле какая-то неуклюжая колокольня, около нее длинные казармы. Это что? Георгиевский монастырь…
Признаюсь, стоило трястись 12 верст по камням и платить 3 рубля, чтобы увидеть эти казармы. Вокруг ни клочка моря, ни клочка горы. Пустыня сама поднимается горою к горизонту, и на краю торчит самый прозаический монастырь. Недовольный, подъезжаю к ограде; не легчает: все тот же солдатский ранжир и солдатское безвкусье… Куда идти?
Проходит монах по двору.
— Батюшка, я желал бы осмотреть монастырь.
— А идите себе с Богом, вон вниз, под колокольню, там все увидите.
Пошел в подъезд под колокольню; там ступени вниз. Спускаюсь, вышел, — Господи! Да где я?
Один шаг из мертвой, безобразной пустыни, и меня вдруг охватило могущественное и грозное великолепие… Передо мною, на страшной глуби и на страшное пространство, колыхалось синее, волнующееся море, переливавшее зеленью, багрянцем, серебром и чернью. Громадные утесы, обглоданные, оборванные, шагнули с обеих сторон в это ревущее море.
Больше ничего не было; это была какая-то безумно смелая, волшебная декорация, ничего похожего на то, что я когда-нибудь видел. Она горела и сверкала светом и красками. Она шумела и колыхалась одна в своей великолепной пустынности, без человека, без птицы, без живого дыхания. Она дышала, говорила, смотрела сам, не нуждаясь ни в чем и ни в ком, сама немая и безокая красота. Образы искусства и поэзии, когда-то восхищавшие, мечты и сны, когда-то расцветавшие, тихо всколыхались в душе от этого внезапного озарения. Но живая красота все заполонила, все оттеснила на задний план, очаровав даже чувство…
В это мгновение я понял всю глубину смысла истертого книжного выражения: онеметь от удивления; я стоял и "не верил своим глазам", в буквальном значении слов, без стилистического преувеличения. Островерхие великаны сурово стояли среди колыхания и ропота, ступив неподвижною пятою… один старый, сизозеленый, обросший мхом; другой — бурый, желтый, малиновый, лоснящийся своими каменными ребрами… Много их тут, этих угрюмы отшельников. На них нет возможности забраться ни с какой стороны. Только вон кипарисы всползли на одну из верхушек, острых как сахарные головы, один впереди другого, словно на перегонку, — кто кого перещеголяет безумной отвагою. Передний уже взбежал туда, где выше его только облака да птицы. Тот последний высокий утес, за которым берег поворачивает к северу и у ног которого с особенной злобой грызутся и пляшут волны, это — знаменитый мыс Фиолент… Его еще называли Партениум… На нем возвышалось, три тысячи лет тому назад, капище кровавой богине-девственнице; если это правда, то мысль, воздвигнувшая его здесь, была мысль художника и поэта.
Более девственно-дикого трона и более девственно-дикой обстановки нельзя сыскать для девственно-дикой богини…
К этому мысу сама собою прибивает волна все, что пожирает она… У ног этих скал, как при подножии кровавого жертвенника, издревле совершаются морем его безмолвные гекатомбы…
Здесь было удобно тавро-скифам караулить добычу, похищаемую морем, и принимать его обильные жертвы на алтарь своей богини…
Вон черная пещера в подошве утеса, выглоданная волнами; на эту работу — столетий мало…
Говорят, Орест с своим другом прятался в пещере Партениума… Говорят, есть следы ступеней на утес со стороны моря. Я не вижу этого; но я без того верю, что здесь стояло грозное капище, и что здесь рука девственной жрицы подвергала священному закланию иноземца, ступившего на заветную почву. В это верится не столько исторически, сколько художественно верится.
Если бы Гете посетил этот мыс, на котором стояла его Ифигения: "Das Land der Griechen mir der Seele suchend", может быть, в его удивительной трагедии прибавились бы страницы, которых он сам не чуял…
Не скоро я оторвал глаза от чудной панорамы; я подошел к решетке монастырского двора и глянул вниз… Подо мною была бездна. Монастырь висит на карнизе этой бездны; голова несколько кружится от непривычки, когда смотришь вниз. Именно море страшно. Оно шевелится и ворчит там внизу, ластясь по камням, сверкает оттуда на меня своими искрящимися волнами; так хищный зверь из ямы своего зверинца жадно поглядывает вверх на наклонившегося над ним ребенка, пригинается и шевелит хвостом, и сладострастно мурлыкает, облизываясь на него кровавым языком своим.