Он был глубоко потрясен смертью своего отца в 1829 году, и после этих переживаний его стиль изменился. Не то чтобы он стал мрачнее — скорее, он стал громче, быстрее и, пожалуй, искреннее. Казалось, что внутри него внезапно исчезли какие-то ограничения. В запасниках галереи есть его работа под названием «Смерть на коне бледном». Вам даже может показаться, что ее написал не Тернер — она похожа, скорее, на работы Гойи. Смерть в виде скелета протягивает вперед руку, сидя на спине своего апокалиптического коня. Картина наполнена гневом, печалью и страхом — в залах галереи ее можно увидеть довольно редко. Во время Второй мировой войны она могла бесследно исчезнуть, если бы только Кеннета Кларка, молодого директора Национальной галереи, не позвали взглянуть на несколько свернутых в трубку холстов, выброшенных из подвала в ходе очистки. Оказалось, что этими холстами были примерно 70 работ Тернера.
Еще при жизни Тернера люди пытались загнать его в рамки определенного стиля. Особенно в этом преуспел человек, ставший его наставником и своего рода заменой утраченного отца, критик Джон Раскин. Раскин отдавал должное его гению, но видел его совсем не в том, что и сам Тернер. Раскин воспринимал Тернера как романтика, национальное сокровище, радующее глаза народу. Он не признавал и не любил экстремальных, непознаваемых и мрачных настроений в картинах Тернера, и его беспокоили даже легкие намеки на эротику. Однако после смерти отца Тернер начал рисовать все больше, и все чаще делал это для себя, накапливая работы, которые должны были превратиться в его мемориал, его подарок нации. Он переносил на холст свои экспрессивные наблюдения и эмоции. В какой-то момент ты перестаешь понимать, закончена картина или нет. Тернер просто останавливается, и кажется, что он не может сделать ни одного нового мазка, будучи не в силах разорвать связь с предыдущим, как будто еще один новый штрих повергнет всю картину в хаос.
В одном из самых красивых в мире залов, увешанных картинами, можно сразу заметить еще одну. Ее название «Вьюга. Пароход у входа в гавань». Стоя рядом с Иэном и глядя на огромный вихрь в центре картины, я сказал, что, возможно, это самая прекрасная из когда-либо нарисованных в Великобритании картин. Он согласился, что, возможно, это действительно так. Но тогда я еще не знал, что Тернер, по слухам, велел на самом деле привязать себя к мачте в штормовую погоду, чтобы понять, каково быть в центре бури. Я не знал, что один из критиков смертельно обидел его, сказав, что картина похожа на хлопья мыльной пены вперемешку с побелкой.
Вернувшись в запасники, Иэн принес стопку блокнотов. Это были последние рисунки Тернера, которые тот делал во время своей поездки в северную Францию. Страницы испещрены штрихами и эскизами, наполненными грубой силой и пафосом, которые невозможно передать в терминах искусства, красоты, наследия или эго. Эти рисунки, которые никто и никогда не должен был увидеть, напоминают ритмические толчки и пики сердечного монитора, говорящего «Я еще здесь. Мои глаза еще все замечают, а рука все фиксирует».
«После смерти Тернера эти рисунки видело не больше сотни человек», — сказал мне Иэн. Бумага блокнотов явственно пахла сандалом, табаком, фимиамом и черной землей.
Четвертый постамент
(июль 2009 года: проект One & Other Энтони Гормли)
Первое, что я увидел, выйдя на Трафальгарскую площадь, была горилла на постаменте. Я сразу же подумал, что горилла наверняка ненастоящая. Живая горилла не стала бы спокойно стоять на постаменте. Никакая сетка не могла бы обеспечить защиту человека рядом с живой гориллой. Кроме того, гориллу на постаменте вряд ли можно назвать произведением искусства — скорее, она бы вызывала ассоциации с фильмом-катастрофой. Я подумал, что вряд ли это и чучело гориллы — потому что тогда это была бы имитация работы Дэмиена Хёрста[85]. Но нет, это был человек, облаченный в костюм гориллы. Причем явно не подходивший ему по размеру. Он даже не смог застегнуть костюм на спине. Представляете, каково это — быть слишком толстым для костюма гориллы. «Прошу прощения, сэр, но это самый большой размер, который у нас есть». Не исключено, впрочем, что ему просто было некого попросить застегнуть костюм на спине.
Несостоявшаяся горилла (не уверен, что когда-нибудь в жизни мне представится удовольствие вновь использовать это выражение) стояла на постаменте и бросалась в окружавших различными предметами. Парочка проходивших мимо итальянцев, похоже, не имела ничего против того, чтобы получить в спину бананом. В конце концов, они же приехали в Англию, а зачем еще ехать сюда, как не за идиотским юмором и эксцентричностью? Чуть поодаль шла смена караула: пара десятков мужчин с медведями на головах[86] двигалась с поразительной синхронностью — по мне, это гораздо смешнее, чем нейлоновая шкура обезьяны.
Итак, что же я должен был думать при виде человека-обезьяны? Он должен вызывать ассоциации с Кинг-Конгом в миниатюре? Или олицетворять насмешку над величественностью мемориала? Была ли это аллегория вымирания и потери? А может, это был просто пьяный жених, которого дружки закинули на постамент после мальчишника? Не ждала ли его какая-нибудь безутешная Джейн возле алтаря?
Через толпу, подавая предупредительные сигналы, проехал погрузчик. На его площадке стояла женщина, одетая во все оранжевое, которая должна была сменить гориллу на постаменте. Обезьяна собрала все использованные банановые шкурки, оператор погрузчика, одетый в куртку со светоотражающими полосами, потянул на себя один из длинных рычагов, и площадка поехала вниз. Стоявшая на ней горилла пожелала женщине в оранжевом всего наилучшего. Во всем поведении гориллы чувствовались нервозность и страх — ее время на постаменте закончилось, и теперь ей предстояло вновь стать нештатным заместителем учителя или женихом. А может быть, швейцаром в Rainforest Cafe.
Женщина в оранжевом разместилась на постаменте и крикнула «привет» прямо навстречу порыву ветра. Ее оранжевые одежды создавали какое-то буддистско-хипповое настроение. Вообще, мне кажется, что оранжевый цвет, совершенно непригодный для носки, может восприниматься как универсальный цвет мирного протеста. Настоящий художник никогда бы не разрешил ей совместить с одеждой такого цвета букет красных роз, который она держала в руках. Я заметил, что в качестве нижнего белья она предпочитает трусы из прочной ткани (красота вторична, главное — безопасность).
Обо всем этом стоит подумать, когда собираешься забраться на пьедестал на Трафальгарской площади. Когда проект демократической лотереи, придуманной Энтони Гормли, только начинался, мне довелось увидеть, как один репортер с местного телеканала спросил его с присущим провинциальным телерепортерам насмешливым, дружелюбным, наигранно простодушным и псевдонародным скепсисом: «На самом деле это ведь не искусство, правда?» На это Гормли вполне искренне ответил: «А вам-то что до этого?»
В достаточно жидкой толпе, стоявшей перед постаментом, звучал тот же вопрос: «Искусство ли это?» Точнее, задавался он в несколько иной форме: «Это ведь не искусство, правда?» Но это совершенно неправильная постановка вопроса. Правильно будет звучать так: «А вам-то что до этого?» И на этот вопрос, пусть и частично, отвечает проект под названием One & Other. Должен признаться, я учился с вместе Энтони и его женой Викен в художественном колледже. Скорее, не «вместе», но в одно и то же время. И я считаю его умным и талантливым, хотя и не настолько, как кажется ему самому. И я думаю, он делает красивые, глубокие и запоминающиеся вещи, то есть владеет всеми тремя элементами, формирующими настоящее творчество.
Этот проект представляется естественным продолжением одной из первых его работ, носивших название «Поле». Самое ужасное в вопросе об искусстве заключается в том, что само искусство вынуждено отвечать на него уже свыше 120 лет. Этот вопрос звучал и во времена модерна, и из уст людей, в туалете которых висит репродукция Энди Уорхола. «Искусство ли это?..» Вам кажется, этот вопрос свидетельствует о вашей интеллектуальной глубине? На самом деле он звучит крайне удручающе. Вы совсем не понимаете, о чем спрашиваете? Почему вы вновь и вновь задаете один и тот же вопрос?
На следующий день перформанса на постаменте состоялось открытие мемориала жертвам теракта 7/7[87]. Никакой самодовольный телевизионный репортер или щедрый банкир даже не задался вопросом «Искусство ли это», ведь открывавшийся объект четко соответствовал всем необходимым критериям. Он был создан художником, он уникален, эстетически правилен, не имеет практического применения и сильно напоминает другие предметы, которые мы считаем объектами искусства. Однако при этом является мемориалом, т. е. своего рода объектом искусства, хотя и с оговоркой. Но если бы он оказался лишенным духовного смысла и его мемориальные функции были бы переданы другому объекту, превратился ли он в объект искусства и воспринимался бы в этом качестве так, как в нынешнем, мемориальном? Взгляните на Трафальгарскую площадь, на другие ее памятники. Никто не задается вопросом, является ли памятник Нельсону объектом искусства, но стоит надеть на него костюм гориллы, и вечный вопрос снова возникнет.