А то — прекрасный солнечный день, голубое небо, белые облака, красивые долины; вы стоите у экипажа перед крыльцом станции в каком-нибудь днепровском местечке, следовательно, в империи жидов; с вами разговаривает полный участия к вам, услужливый и вежливый еврей, желающий получить за починку вашего экипажа очень лакомую для него и очень кислую для вас цену; вы торгуетесь с ним с кажущимся равнодушием и даже с пренебрежением, а между тем в душе своей чувствуете себя в безысходном плену у этого клювоносого Ицки, ибо знаете, что кроме него — нет кузни, что он имеет полную возможность за упорство ваше наказать вас двойною, тройною, какою угодно ценою. Он в положении римской Сивиллы,[1] знаменитой продавщицы книг, и может легко выкинуть фарс этой Сивиллы. Впрочем, и разнообразие это делается однообразным, повторяясь периодически. Выезжаешь со станции, наругавшись с ямщиками и старостою за непонятную копотню. Отъезжаешь полверсты — тпру! Ямщик спрыгивает с козел. "Что там еще?" Чересседельник развязался или постромка оборвалась — а запрягали час. Возится, бормочет какие-то ругательства; кого-то пропекает, конечно, не себя, может быть, лошадь или безызвестного мастера постромки.
— Ну, что? готово! садись! Поехали. Через полчаса опять тпру! опять слезает. Что такое? Постромка оборвалась… Согласитесь, что при всем разнообразии весьма однообразно.
А тут еще пойдут ужасные почтовые станции, безотрадные и холодные как пещеры Борея, с визжащими ставнями, с мерзлыми печами; ветер в них гуляет на просторе, и дыхание стынет. При холоде какой-то хронический угар, и при бесчисленном множестве окон какой-то мрак. На пространстве сотни верст иногда не попадается теплого угла; зато вдруг встретиться вам золоченый стол под зеркалом или водоочистительная машина в такой комнате, где не на чем уснуть; вообще что-нибудь совершенно неожиданное и совершенно ненужное.
— Ишь ты, стыть какая! — заметил даже терпкий русский солдатик, ехавший офицерским денщиком на открытой перекладной и весьма, по-видимому, нуждавшийся в топленой печке. Действительно, не холод, а стыть (солдат производил от этого слова даже косвенные падежи — стыти и стытью: оставляю на его ответственность).
Об еде говорить нечего. Хотя от Курска до Харькова мальпосты[2] ходят и проезд очень большой, — на станциях ни одного буфета (исключая, конечно, городов). Чем питаются все эти тарантасы с купчиками, снующие во время ярмарок из Харькова и в Харьков, — решительно не понимаю. Только я едва мог доставать ломоть хлеба.
Впрочем, Бог с ними и с этой дорогой, и с этими неудобствами! Кто их не знает, и кто не плакался на них!
Зима не зима, весною тоже еще не запахло — и долго здесь не запахнет. Жалко, что проезжаешь милую Малороссию в такую непривлекательную погоду, среди стольких раздражающих обстоятельств. Однако Малороссия сказывается и в этих обстоятельствах. В ней вообще столько чистоты, честности и наивности, что это остается заметным, несмотря на слякоть и на снега. Мне она настолько знакома в свои хорошие минуты, что фантазия без труда добавляет все то, что у нее отнято временем года, а может быть и просто временем. Она так перепутана у меня с детскими и юношескими воспоминаниями, что не мудрено, если зрелый, критический взгляд не отыщет в ней тех прелестей, которые прежде любовно отыскивались.
Малороссия гораздо успокоительнее России: тише, проще, постояннее и поэтичнее. В Малороссии неспешно и величаво двигается меланхолический вол; с тою же откровенной неспешностью поворачивается тяжелое колесо или тащится тяжелый санный ход с неуклюжими перекладинами; неспешно и задумчиво идет у этих саней, за этим волом высокий хохол в длинных сапогах и бараньей шапке, с белым бурнусом на плечах, с длинным кнутовищем в руке. Его взгляд, все выражение его лица — какое-то установившееся, никуда не торопящееся, ничем не развлекаемое, ничего не ищущее. Ему до вас и до всего кругом словно дела нет.
Это не наша русская, суетливая, любопытная натура, падкая на деньгу, на болтовню; духа торгашества и плутовства здесь не разнюхаешь, хоть есть, конечно, и торгаши, и плуты. Здесь нет этой энциклопедичности и дерзости в предприятиях, которые отличают великоросса.
Хохол не в состоянии быть разом и извозчиком, и маслобоем, и лошадиным барышником, и половым в трактире; не в состоянии так смело бросаться в кредит и давать в кредит, так рисковать последним рублем и оборачивать его десять раз в короткий промежуток времени. Имея двадцать целковых в кармане, он не откроет продажи распивочно и на вынос в сенях своей дрянной избенки с тем, чтобы прогореть через два месяца или разбогатеть чрез два месяца.
Хохол осторожнее и степеннее русского, частью от честности своей натуры, частью от не находчивости и неуверенности в самом себе. Его предприятия неспешные, неразнообразные, но солидные во всех отношениях. Он едет на своей паре волов в Крым чрез степи за рыбой и солью; едет долго, кормится в степи, ночует в степи, наверное, сбывает, наверное, покупает, без всяких затрудняющих его расчетов и без всякого риска. Если он откроет кабак, то у него, значит, действительно есть деньги для этого кабака, и он не прогорит на другой месяц, а передает свой кабак сыну, а сын внуку.
Владимирский торгаш, прежде всего, купит самовар и, пожалуй, карналин своей супруге; а хохол посадит садик около своего хутора, и жена его, не мечтая о карналине, в одеждах своих праотцев будет ежесубботно своеручно мазать глиною и мелом стены родной хаты.
Тут причина одна — не органическая разница, не нравственное превосходство, а просто, может быть, разность исторических возрастов. Хохол — житель черноземной степи и юга — опоздал в истории. У него сохранились черты степного пастуха во внешней грубости приемов, в ленивой мечтательности и медлительности, в чистоте и простоте нравов. В неспешном шаге, о котором мы только что говорили, виден именно шаг пастуха, тихо бредущего за тихо бредущим стадом.
В одежде малоросса также много пастушьего и много сверх того восточного; иногда он выглядит совершенно татарином. Эта куртка с цветным поясом, эти широкие шаровары и баранья шапка — составляют незаметный переход к татарскому костюму. Еще более поразительно сходство лица. Наклонность к бритью головы, так резко выразившаяся у прежних запорожцев, подстриженные усы и бороды, длинные, слегка даже горбатые носы, мало похожие на настоящий русский, вздернутый и смятый нос, серьезность и сосредоточенность взгляда — все это черты Востока. Русская борода — одна в целом мире: неприкосновенная, естественная до девственности и потому изумительно разнообразная по калибру, колеру и очертаньям своим; то льющаяся струями, как у водолея, то жидкая и круглая, как баранья шапка.
Эта несколько животная естественность русской бороды по преимуществу поражала малоросса при старых столкновениях с москалями. Оттого-то и до сих пор зовут нас в Малороссии кацапами, то есть козлами. А нам, русским, особенно странным показалось неестественное бритье головы с оставлением длинного чуба или хохла. И вот поэтому малоросс у нас не выходит из хохлов, хотя давно перестал носить свои оселедцы. Малоросс не стоял еще в жестких тисках, которыми суровая природа и скудная почва издавна сдавили великоросса.
Малороссии надолго еще останутся простор и изобилие: а на просторе и в изобилии живут другие люди. Мечта свободнее, и труд не такой неустанный; синяя теплая ночь, сливы и черешни, зеленые степи несколько балуют фантазию и вливают в нее слегка итальянскую струйку; конечно, очень слегка; увлекаться незачем…
Оттого малороссийские песни поэтичнее русских; оттого самый вид малороссийского села, малороссийского хутора, малороссийской женщины — живописнее русских. Больше плодов, больше летнего тепла, больше зелени и цвета — значит, больше природы, чем в средней России. А больше природы — больше красоты, ибо природа и красота синонимы, в этом нельзя не убедиться.
Для непривыкшего или отвыкшего глаза кажутся удивительно милы малороссийские села. Они имеют совершенно особенный характер. Дома разбросаны не правильными линиями, а где какой стал, по горам и по скатам, над речками и балками; оттого такое множество переулочков; ни одного двора; только, как шляпки грибов, цельными гнездами торчат свежие соломенные крыши с белыми трубами; солома и мел дешевы.
Деревня наших хлебородных губерний издали кажется какой-то неопределенной навозной кучей; сараи, избы, гумно, навесы — все сливается в одном тоне. В малороссийском селе каждый домик виден сам по себе, виден так ясно и весело со своими чисто выбеленными стенками и раскрашенными окошечками; особенно ясно и весело, когда цветут кругом садики и цветнички. Это признак очень типический. У малоросса в доме нет такой хозяйственности, как у великоросса; у него не видно ни скирд, ни конюшен, ни амбаров, ни сараев. Его дворишка смешон до жалости, если еще есть какой-нибудь. Но зато его хата словно в чистой рубашке, его полы, крыльца и лавки вымыты, выметены и выскоблены; под тенистым напуском широкой соломенной крыши непременно ютится открытая галерейка, мало-мало покойная завалинка… А сама крыша — верх чистоты и аккуратности; это не наша копна навозу, всклоченная, как нечесаная голова… В настоящих малороссийских селениях редко не найдешь около галерейки хотя крошечного палисадника с мальвами (их зовут весьма выразительно рожами), подсолнухами, ноготками, шиповником и прочими незатейливыми растениями. Частенько над белой трубой горит своими пунцовыми кистями рябина, эта настоящая степная красавица, загорелая и яркая как цыганка; сливы, тополи, дикие груши убегают позади хат в балку… Садик и галерейка указывают вам, что здесь родилась уже потребность благородного и тихого наслаждения природой, что есть уже позыв к домашнему комфорту, помимо пуховика горой и грязного самовара. Но характернее всего в малороссийском пейзаже — это ветряные мельницы. Представить себе Малороссию без ветряных мельниц и без волов — решительно невозможно. Ветрянки, собравшись по десяти и по пятнадцати, группируются весьма мило и разнообразно при въезде в село или над обрывом балки. Они еще издалека оживляют степь, и от них, надо сказать, никуда не денешься. Здесь в степи также много ветру, как мало воды. Почему ветряные мельницы так живописны — понять трудно… Но между тем, редко какая деталь бывает так удачна в пейзаже. Особенно, когда в тихий солнечный закат старая ветрянка с полуизгрызанными крыльями, где-нибудь высоко на зеленом холме застит вам вечернюю зарю…