О нас начинали уже беспокоиться, и суруджи даже готовился лезть в пещеру со спичками и свечками, предполагая, что у нас потух огонь. При виде нас лица просияли; мы были бледны от затхлого воздуха и страшно испачканы. Нас заставили рассказывать, а компания между тем двинулась к другой пещере, которую мы решили осмотреть в тот же вечер: она находилась в нескольких шагах от Бимбаш-коба.
Суруджи рассказал нам при этом, что очень давно, еще при ханах, в Бимбаш-коба спрятались 1000 человек татар; их разыскали там не то турки, не то казаки, и чтоб выгнать оттуда зажгли перед входом костры; дым задушил все, спрятавшихся в пещере, но никто из них не вышел и не сдался. С тех пор эта пещера называется тысячеголовою, т. е. Бимбаш-коба. Не знаю, насколько справедлив рассказ татарина, слышанный мною после от многих. Но, признаюсь, по прекрасной, идеально правильной форме черепов, они скорее кажутся греческими. Мы нарочно искали маленьких черепов, чтоб узнать, были ли в числе погибших дети, но не отыскали ни одного; какой же повод был прятаться в пещеру одним мужчинам, особенно если их было 1000 человек? Что-то не в нравах татарских кочевников подобная бесполезная и беззащитная смерть.
Пещера Сулу-коба значит холодная. Вход ее самый поэтический. Он широк, как ворота дворца, но совершенно маскирован сначала утесами, потом деревьями и кустами. Для беглецов не может быть лучше убежища; за неимением беглецов туда хорошо загонять стада. В ней поместятся все кошары Чатыр-дага, и еще много останется места. Пещера эта совершенно противоположна Бимбаш-коба. Не лисьей норою, а триумфальною аркой, украшенной зеленью, вы вступаете в подземный грот; вам не нужно пригинаться и ползти, вы сразу очутитесь в высоком, обширном чертоге. Он уходит вниз легкою покатостью, спускаясь на большую глубину в недра горы. На всем протяжении своем он так же высок, так же свободно раздвинут. Вы идете по нем вольно и быстро, как по паркету бальной залы… Только паркет этот, разумеется, так же сыр, как и под Бимбаш-коба. Сулу-коба не храм, не пагода; в нем не найдете идолов и обильной колоннады. В нем нет и таинственности храма, но это роскошный, заколдованный дворец подземного духа. Пробегая его обширные пустые залы, в которых словно теряются огоньки наших жалких свеч, для освещения которых надо сотни люстр, вы не верите, чтобы никто не обитал в этом чудном гроте. Повсюду признаки какого-то преднамеренного комфорта; сталактиты и сталагмиты здесь далеко не достигают грандиозных размеров тысячеголовой пещеры, но они облили стены и потолки подземелья изящнейшею лепною работою; перед вами то темная, заманчивая ниша, то камин из точеных колонок, замысловатые разные шкафчики по углам, кронштейны, карнизы, самый тонкий горельеф, на сводах и панелях… Вы спускаетесь — барельеф и видите, что в стороны от прохладных больших зал убегают темные коридоры, галереи, пещерки; сверху смотрят черные отверстия хор. Вам делается понятно, что вы только в парадных комнатах чертога, что лабиринт внутренних покоев идет направо и налево от вас, вверху и внизу. Чем ниже сходите вы по наклонному полу грота, чем глубже опускаетесь в толщи земли, тем влажнее становится почва под вашими ногами, вода сбегает иногда ручейками и заливает каждую ямку; сталактитов и сталагмитов становится больше; форма их причудливее и характернее. Иногда пустое основание разбитого сталагмита обращается в бассейн воды, которая набирается в нем, как в каменном сосуде. Фонтаны и бассейны вообще обильно украшают нижние своды грота; с молодых сосулек сталактитов вода капает холодными, тяжелыми и медленными каплями… Звук их падения глухо, но громко раздается под пустыми сводами… Дальше уже встречаются мраморные ванны, до краев наполненные водой, наконец, целые купальни и сажалки… Своды здесь совершенно опускаются к полу, это предел чертога. Но выход и здесь есть. Низкие, черные подземелья идут за сажалками в неведомые глубины. Сталактиты разделяют их на арки, стоят решетками…
Может быть пробравшись через них, опять бы очутился в высоких, просторных залах, уходящих в таинственное царство гномов. Кто знает, где конец им? Я спускался глубоко в земные недра в шахтах рудников. Но первый раз в жизни пришлось мне посетить эти пустынные нерукотворные чертоги, скрытые в глубине земных толщ. Я никогда не воображал, чтобы столько простора и столько таинственного великолепия скрывала в чреве своем тяжелая кора нашей темной планеты.
Гроза в заоблачном царстве. — Чабаны и их собаки. — Варенье сыра. — Ночное нападение. — Волынка. — Рассказы об Алиме разбойнике. — Доение овец. — Кар-коба. — Завтрак на Трапезусе. — Возвращение.
Тьма — ни зги не видать! Откуда пронеслась эта страшная, сырая мгла, охватившая вдруг небо и землю черными складками своих крыл? Вздрагивают и шелестят эти крылья, и пугливо вздрагивает в их объятиях душа опоздавшего путника.
После ясного и радостного вечера такая безумная ночь. Ветер, словно зверь, сорвавшийся с цепей, несется через пустынную, каменную площадь Янкой-яйлы, которую предстоит нам проехать из конца в конец.
Он гонит тучи, как стада, трубя, свища, раскатываясь такими угрожающими воплями, что, в самом деле, кажется злым чудовищем, обладателем этого воздушного царства. Тучи проносятся так низко, так близко… Молнии обливают их бледными потоками огня, пронзают стрелами, рвут как занавес, и, вслед за вспышкой молнии, гора трясется, как от подземного взрыва, от ударов грома. Он так же близок, в этом нет сомнения. Иногда представляется, что мы попали в самое жерло грозы, что она беснуется и кругом нас, и внизу нас. Канонада, прогремевшая над головой, оглушившая и ослепившая нас, еще не успеет замереть в отдаленных раскатах, как уже проносится на воздушных конях новая батарея, обдает нас опять громом своих залпов, также быстро мчится далее — бомбардировать другие твердыни, а на смену готова уже новая, и еще. Все это лезет с моря, из-за хребтов Яйлы; уж не дьяволы ли вырвались на свободу!
Скверно в такую грозу и в обыкновенном месте, на обыкновенной дороге. Но еще сквернее на пяти тысячах футов высоты над поверхностью моря брести ночью, без дорог, в безмолвной пустыне, обитаемой только волками, наполненной оврагами и провалами, натыкаясь ежеминутно то на куст, то на большие камни, и не видя головы своего собственного коня.
К счастью, можно сказать, даже к спасению нашему, с нами еще чабаненок, показывавший нам пещеры. Он ведет нас теперь. ОН знает макушку Чатыр-дага, как двор своего дома, потому что безысходно живет на ней по три месяца ежегодно. Но и он ежеминутно сбивается. Он двигается смелым и ходким шагом, каким ходят чабаны, крепко ступая на острые камни, на ребра известковых слоев, торчащие из почвы, своими терпкими ногами, обутыми в буйволовые сандалии. В руках у него надежный саженный шест, которым он в одно время и опирается и щупает дорогу; он никого и ничего не боится — ни бури, ни опасной встречи, ни провалов.
Ветер ежеминутно срывает его истертую, лохматую шапку, но он ловит ее в темноте, ползая на четвереньках, испуская какие-то дикие, непонятные нам крики.
Эти хриплые нечеловеческие звуки страшно гармонируют с пустынею горы, с грозою и тьмою.
Наши лошади, утомленные ездою целого дня, особенно подъемом на гору, смущенные беснующеюся грозою, медленно двигаются за чабаном, осторожно перенося ноги через огромные камни. Они фыркают и кашляют от усталости, но не спотыкаются. А между тем мы буквально едем по каменным грядкам, на которых наша русская лошадь после первых же шагов упала бы с переломленными ногами.
Нужно иметь чабана проводником и крымскую лошадь под седлом, чтобы выбраться благополучно из этой кромешной тьмы.
Мне казалось, что мы ехали не менее трех часов; но очень может быть, что темнота и беспокойство удвоили время. Никто не говорил и не жаловался; внимание всякого сосредоточилась на седле и на коне, как бы не полететь через голову или не наткнуться на куст. Дождя, к счастью, не было, хотя мы его ожидали с минуты на минуту. Чабан вел нас к самому подножию Трапезуса. По его словам, там, в лесу, есть землянка, в которой можно переночевать; это стоянка чабанов другой отары, не той, к которой принадлежал сам проводник. Он обещает, что скоро доедем, но когда же это скоро? Не верится, чтобы была в этой проклятой пустыне иная живая душа, кроме нас грешных, осужденных на бесконечное странствование. Еще менее верится крову и ночлегу. А между тем страх и холод не заставляют молчать аппетит; мы, изнеженные сыны цивилизации, со своими расслабляющими привычками, кажемся такими жалкими в суровой обстановке этой пастушьей жизни; мы страдаем уже оттого одного, что вечером не будем сидеть возле самовара и пить свой неизменный чай; страдаем и оттого, что вместо мягкой мебели, на которой привыкли покоиться, протряслись двенадцать часов на татарском седле. Пожалуй, не один из нас помечтал и о камине, и о газете, и о гостиной с лампами, ежась под холодным дыханием горного ветра.