Меня удивил, однако, этот тип. Хотя его зовут татарским, в нем собственно татарского ничего не заметно; скорее это турецкий тип, потому что в нем гораздо больше кавказского, чем монгольского элемента. Недаром и наречие крымских татар совершенно турецкое. Знающим историю крымских татар это обстоятельство покажется весьма естественным. Ногаи — вот прямые потомки кочевников, унаследовавшие всецело их монгольский тип лица и их кочевые привычки; но чем ближе к горам, тем меньше ощущается примесь ногайского элемента, тем резче сказываются другие этнографические ингредиенты племени — греки, турки, итальянцы и разные другие. Все эти элементы переработались историей в весьма цельный и характерный тип, в котором много Азии, Востока, магометанства, но очень мало монгольства.
Я встречал по дороге не одних всадников. Ехали навстречу длинные мажары, запряженные волами и верблюдами, узкие, высокие, в которых можно поместить целый дом. Там часто и сидел целый дом, то есть целые семейства. Женщины, как каменные статуи, обмотанные с головы до ног в белые чадры, с едва оставленным просветом для глаз; мальчишки в мохнатых бараньих шапках, а иногда с бритыми синими головенками, гладкими, как пузырь, на макушке которых развевался хохол — совершенно краснокожие куперовских романов. Нередко мы проезжали мимо каменных фонтанов, которые, по прекрасному обычаю Востока, рассеяны везде по крымским дорогам; какое значение имеет фонтан в степи — это можно узнать только на юге, в сухих, каменистых пространствах на сотни верст кругом. Недаром его окружают религиозным уважением, и имя благодетельного строителя тщательно вырезают на плитах фонтанов рядом со стихами Алкорана. Как в библейское время, как в эпоху Гомера, колодезь, фонтан — центр публичной жизни, по крайней мере, деревенский или городской фонтан. Но и по дороге фонтаны — своего рода центры. Тут вы увидите остановившегося всадника или кружок уставших пешеходов, которые, присев на корточки на самом припеке солнце ж уют какой-нибудь скудный завтрак или курят свои трубки. Тут же часто притуляется кабачок русского или жидовского изобретения. Это новейшая формация. Фонтаны всегда просты и благородны, и часто вокруг них особенная свежесть зелени. Они сильно переносят фантазию туриста в мир истой восточной жизни, в сирийские и малоазиатские страны. Чалмы, чадры, всадники, случайно останавливающиеся у них, еще более увеличивают эту иллюзию.
Вид татарок, закутанных в белые простыни, как живые статуи на театральной сцене, очень странен; глаза их, любопытствующие взглянуть сквозь узкую щель, кажутся очень черными и горячими, но это только кажется: сколько я по том не видел татарок, все они прегрубого и прескверного типа лица. Таинственный покров придает интересность самому пошлому образу, и когда встречаются вам целые группы белых женщин без лица и без ног — интерес делается понятным. Смешно, однако, думать, будто эти укутанные красавицы — жертва стоглазой ревности, несчастные затворницы, которых красота насильно погребается от взора человеческого. О, это далеко не пленницы и не жертвы! Это заматерелые в своих предрассудках мусульманские матроны, упрямые консерваторши, презирающие от души тех, кто не держится заветного обычая. Для них эта чадра такое же неизбежное условие общественного приличия, как для наших дам корсеты и кринолины.
Чем ближе подъезжаю я к горам, тем более оживает степь. Эта граница равнин с горами имеет свой особенный характер и незаменимую красоту. Татары-завоеватели не даром остановились на этой цветущей и вместе привольной границе. Их манили горы и воды, но они боялись расстаться со степью.
Тут еще много степи, то есть простора и глади. Но уже мягкие зеленые холмы поднимаются с юга, и из-за них, сквозь прозрачный туман, глядят предгорья, за предгорьями горы; над всеми горами Палат-гора.[10]
Свежесть горных вод и горных вершин, еще не совсем свободных от снега, быть может, даже свежесть моря, чуемого за горами, дышит в степном воздухе; трава ярче, пестрее, гуще. Между холмов вьются долины, то есть сады без конца. Эти сады крымских долин не имеют ничего подобного себе у нас в России. Их красоту трудно даже променять на скалы и море, которые для нас новее. Прекрасный итальянский тополь, стройный, сквозной, то грациозно группирующийся, то убегающий рядами — вот что составляет главную прелесть долины. Без тополя Крым не Крым, юг не юг. Я видел эти тополи и у нас в России, но никогда не предполагал в них такого богатства очарования. При первой мысли о крымском пейзаже у меня в голове поднимается тополь. С него он начинается, с ним он оканчивается. Объяснить этого впечатления нельзя; но я уверен, что всякий крымский путешественник, не лишенный живого чувства природы, сразу очаровывался крымским тополем. Я не сомневаюсь, что тополь и кипарис создали архитектуру минарета, этого изящнейшего и благороднейшего украшения магометанского юга. Тополь в садах играет именно роль минарета. Странного в этом сближении ничего нет: давно уже наука стала угадывать в колонне с капителью — финиковую пальму, в резьбе и стрельчатых сводах готических соборов — просветы и вершины сосновых лесов.
Надо сказать еще, что тополь нигде не может быть так хорош, как в Крыму. Он хорош именно среди татарских плоских крыш, среди этих низеньких беленьких домиков и в соседстве минаретов. Между ними органическая гармония: словно одно вызвано другим.
Татарский дом — это совсем не то, что русский дом, что мужицкая изба. Уже малороссийская хата приготовляет вас несколько к крымскому жилищу; ее белизна, ее опрятная, тенистая крыша составляют переход от русской бревенчатой избы с высоким коньком к каменному, словно к земле прилегшему, домику татарина. Даже усадьбы русских владельцев в Крыму приняли этот крымский характер. Тут есть богатые и старинные русские помещики, но нигде нет русской усадьбы — нет хором, нет тех широко раскинутых служб, рассчитанных на даровую дворню, с которыми мы так сроднились. Тут словно заграница какая-то: все не по-нашему. Помещичий дом тянется низенький и темненький, та же сакля, только побольше. Не столько дом, сколько галерея, не столько тепла и красоты, сколько прохлады и уютности. Все заботливо обнесено, огорожено; нигде бревнышка не видно. Эти дома не красуются где-нибудь на пригорке, над рекою, имея перед собою широкий двор и фронт деревенских изб, вытянутых в струнку, как солдаты перед командиром; нет, они скромно облеплены овчарнями, хлевами и сараями; сразу видно, что тут на первом плане не общественные отношения, не наслаждения домашним довольством, а добыча и сбереженье.
Видно, что это не коренные обладатели земли, похоронившие здесь своих прадедов и наследовавшие от этих прадедов право почетного безделья, а пришельцы, колонисты, познавшие, что такое труд и чего стоит наслаждение.
* * *
Хоть очень редко, но мне попадались пахари. Эту безмерную степь бороздят кое-где плуги земледельца. Но смешно смотреть, как теряются они в степном пространстве. Везде почти дерут новину. Места так много, что не стоит возиться над почвой, истощенной несколькими посевами. По три, по четыре и больше пар волов с трудом тянут тяжелый плуг, глубоко уходящий в тучную почву. Должно быть, есть маленькая разница между нашей и этой: одна выливает и организует свои избытки в кустарники роз, рассеянные по всем полям, в душистую мякоть груши, которая наполняет леса; а другая — в репейники, да в тощий лозняк, много-много в скромный орех лещины. Гораздо чаще, чем плуг, встретите вы стада овец. Исконный промысел кочевников доселе крепко держится среди крымских степей. Табуны верблюдов, лошадей, быков и овец по-прежнему составляют исключительное богатство степных помещиков, особенно мурзаков. Овцы по преимуществу. Некоторые знаменитые овцеводы считают их здесь десятками тысяч. Пока трава не выгорела в степях, пока ковыль молод и сочен, стада все здесь. Летом они перекочевывают из предгорий все выше и выше на Яйлу, на равнины Чатырдага.
Вот они и теперь торчат окаменелыми группами на солнечном жаре. Странные белые фигуры с черными мордами и в черных чулках, словно на потеху раскрашенные, с любопытством уставились на вас. Другие бессмысленно столпились головами в непроходимую кучу, став друг на друга и друг под другом, выставив на созерцание проходим целый букет курдюков — преуродливых овчинных мешков, налитых жиром.
Рогатый синклит козлов важно разлегся на зеленом пригорке, отстраняя себя от толкотни овечьего стада и со строгим спокойствием взирая оттуда на окружающий мир. Такое неподвижное величие должно было осенять мужей римского сената, побитых галлами. Странное дело! Ни в козле, ни в овце Крыма не узнаю родного. Другие физиономии, другая выдержка.
Вдруг на сердце у меня колыхнулось давно забытое впечатление детства. Проходили верблюды. Их строгие библейские физиономии как-то по-человечески глядели на меня. Мне так живо представился Иосиф, проданный братьями измаильтянским купцам, которых изображение в иллюстрированной священной истории впервые познакомило меня, много лет тому назад, с фигурою верблюда. Что-то чудесное в этой живучести одной минуты, одного нервного сотрясения. Вид верблюда характерен и живописен до высокой степени. Пусть понимают это, как хотят, но мне этот урод кажется красавцем. Редко что удовлетворяет так созерцание, как вид верблюда. Он художествен по полноте своих признаков, по их строгому соответствию с целым, по выразительности идеи, проникающей весь его организм.