Я советовал взять проводника в Фотисале, потому что по опыту знал, как труден с этой стороны подъезд к Мангупу. Но Бекир презрительно относился к моим увещаниям, хвастаясь, что он знает в горах все тропинки.
Мы сбились уже через полчаса. В лесистых холмах, через которые пробирались мы, было столько колевин, пробитых мажарами, столько троп, протоптанных скотом, что только местный дровосек мог помнить, куда ведут они. Бекир некоторое время скрывал свое смущенье и притворялся верующим в истинность пути, которым он нас вел. Но я обличил его сейчас же неопровержимыми доводами. Напрасно мучили мы своих коней, прорезаясь сквозь колючую чащу, спускаясь в глубокие лесные балки, карабкаясь на крутые скаты; напрасно смущенный Бекир злился на своего коня и лупил его нагайкою через голову, снуя по этим дебрям, как гончая, отыскивающая упущенный след. Горы и деревья заслоняли даль, и сообразить по окрестности было невозможно, хотя Бекир раза два влезал с этою целью на дубы. Особенно доставалось амазонке и ее длинному хвосту. Решено было спешиться и позавтракать, пока Бекир добудет следа. Вот уселись на лужайке; бутылки и закуски живо полезли из вместительных саквов; веселый говор и смех, звон стаканов, голодное чмоканье губ — оживили непривычною картиною совершенно пустынный лес. Ауканье Бекира переносилось по очереди от одной стороны света к другой, и мы дружно отвечали ему. Пронзительный голос его долетал до нас то с макушки какого-нибудь холма, то словно из подземной норы; скоро его не стало вовсе слышно, и мы начали думать, что он заехал Бог знает куда. Однако через часок он вернулся с каким-то пастушонком, и мы выбрались на настоящую дорожку.
Мангуп-кале открылся нам в большом величии и неожиданно. Из моря лесных холмов, как остров, возвышается его обрывистая столовая гора, и на плоской макушке ее из большой дали видны, как на ладони, остатки стен, башен, замков старого Мангупа. Это очень обманывает путника, которому кажется, что вот сейчас он будет у подошвы горы. А дорожка между тем еще долго делает петли кругом столовой горы, приближаясь, сквозь теснину, к тому единственному месту, с которого есть возможность вскарабкаться на этот титанический каменный стол. Вид на Мангуп из этой теснины, пробирающейся с северной стороны его, между ним и сплошною стеною соседних гор, — самый полный, отчетливый и притом поразительной оригинальности. Столовая гора с отвесными обрывами выступает на север и северо-восток четырьмя такими же высокими скалистыми мысами, — настоящими природными бастионами, а между этими выступающими твердынями лесные скаты, по которым, хотя с огромным затруднениями, можно добраться до вершины. Носы этих выступов, когда проезжаешь как раз под ними, кажутся гигантскими обелисками удивительной красоты. Снизу вам видно, что высоко, в воздушной синеве, лента зубчатых стен и башен, где разрушенная, где еще существующая, отрезает эти выступы от главной площади Мангупа и преграждает доступ по лесным скатам своими воротными башнями и бойницами.
Пока наши альбомы наполнялись эскизами этих развалин и этих скал, неведомо откуда неслись страшные грозовые тучи, и полился поистине тропический дождь.
Все бросились вскачь по тенистой лесной дорожке, надеясь на скорый приют. Дождь сек, как розгами, и если бы не кавказская бурка — наша амазонка очутилась бы самом жалком положении. Наконец доскакали до Коджа-сала, деревеньки под самой подошвой Мангупа; Коджа-сала — старинное поместье князей Балатуковых, принадлежит теперь зятю княгини Балатуковой, Абдураманчику, которому принадлежит, кажется, и сам Мангуп.
Я уже ночевал раз с изрядным комфортом в кунацкой этого мурзы и обнадеживал теперь своих измокших спутников перспективною татарского гостеприимства.
Коджа-сала превратился в грозный поток; по щетки в воде, добрались наши кони до двора мурзы.
Все заперто, и двор гарема и кунацкая. Обошли кругом, постучали, покричали под неудержимым ливнем; никто не отозвался. Беда делалась серьезною — куда деться? Пока Бекир ездил по деревне за языком, мы себе мокли да мокли; Бекир возвратился с вестью, что почти все хаты пусты, потому что теперь татары в лесу, но что эффенди согласился пустить нас к себе. Копыта опять зашлепали по лужам, и никто даже не спросил — к какому это эфенди?
В конце деревни, совсем приосененный грозными тенями мангупских твердынь, среди персиков, орехов и груш, ютился крепко огороженный дворик эфенди, с совершенно восточными, плоскокрытыми домиками, с балкончиками и решетками вместо окон. Ворота растворились настежь при нашем приближении, и высокий, величественный старец, в белой чалме и белом халате, с белою, как сне, окладистою бородою, со строгими и почтенными чертами лица, показался у ворот, приложив руку к сердцу и показывая нам другою на свой двор. Это был чистый библейский Авраам, принимающий странников под дубравой Мамврийской. Двор и домики эффенди были необыкновенно чисты, и в каждом деревце видна была заботливая хозяйская рука.
Видя нас в такой грязи, эффенди не решился пустить нас обутыми в свою опрятную кунацкую, устланную хорошенькими войлочками и ковриками. По требованию его, сапоги были сброшены, и волей-неволею кавалеры очутились в одних чулках, что совершенно впрочем, подобало в татарской кунацкой. В кунацкой было две комнатки, так что мы могли кое-как прибраться и посушиться. Пока нам готовили кофе и жарили кур, эффенди пределикатно ухаживал за нашею амазонкою, которой печальное состояние, а может быть, и милые черты тронули его патриаршее сердце. Она даже дошел до того, что, как настоящий светский кавалер, просил позволения курить. Оказалось, что мы в гостях у хаджи Абдула-Кадира-Ак-Муллы, бывшего имама из Орта-Каралеза, по-русски сказать, у отставного благочинного протоиерея. Я не хотел упустить случая обогатить свой путевой альбом такою характерною ветхозаветною фигурою, но, помня, что Коран запрещает правоверным изображение человека, и, чтя в своем хозяине блюстителя правоверии, я заслонился своими спутниками и старался тайком набросать сановитые черты имама. Имам, однако, совершенно изумил меня. Он сейчас заметил мои эволюции, потребовал альбом, улыбнулся и тотчас же вышел. Я было дума — уйдет, а он вернулся, сияющий счастьем, переодетый в парадный полосатый балахон.
— Вот так делай! Так якши! — говорил он мне, садясь в особенно важную позу. Не успел я сделать двух штрихов, как имам опять вскочил на ноги.
— Постой, так нельзя!
Он полез на полочки, что лепятся по стенам каждой татарской гостиной, снял оттуда серебряные часы и повесил их себе прямо на грудь, потом поставил в угол маленькую трубочку, которую он курил, и взял в рот длинную-предлинную. Мы едва удерживались от хохота, забавляясь этим детским малодушием величественного эффенди. Он расселся как турецкий султан, поджав ноги, вытянув трубку, с самым торжественным выражением лица. Портретом моим хаджи остался донельзя доволен, смотрел его со всех сторон, улыбаясь, указывал пальцем на часы, на трубку, на полосы халата; эти подробности, кажется, особенно убеждали его в сходстве; наконец, он попросил позволения показать портрет женам и бережно унес мою книжку в гарем. Возвратясь, хаджи пригласил нашу амазонку сделать визит его дамам, которые, как все заключенницы, страстно охочи до новых лиц, до неожиданных происшествий. Женщины хаджи Абдула побросали свое тканье, свое вышиванье серебром и встретили русскую гостью, стоя в ряд; быстро прикладывали они свои руки сначала ко лбу, потом к сердцу, также быстро поклонились ей в ноги, вскочили, обняли, поцеловали, потом с каким-то лихорадочным восхищеньем ощупали и обнюхали всякую подробность незнакомого им туалета, и чинно расселись себе на диванах напротив своей гостьи, уже не шевелясь, не сгибаясь.
Хаджи вел за них беседу.
Мы славно отдохнули и поели в домике мангупского Авраама. Кто предпочел выспаться, а я все время слушал рассказы хаджи и любовался чисто восточною обстановкою всей его жизни. Его маленькая кунацкая была отделан затейливою деревянною резьбою, кой-где раскрашенною с наивною азиатскою пестротою. Сбоку был устроен альков с такою же резною дверочкою, в котором хаджи совершал свои омовения. На полочках лежали в необыкновенной опрятности разные ценные вещи и много таких же опрятных рукописных книг. Мангупкий Авраам еще не признавал изобретения майнцского немца и не хотел пользоваться тем, чем не пользовался его пророк. Коврики и подушки были новенькие, отлично выбитые, и сам хаджи сидел на них с чисто вымытыми босыми ногами, с бородою, в которой был тщательно расчесан каждый волос, сам белый, весь в белом, — точно какой-то кроткий столетний младенец. Он очень мало знал русских слов, я еще меньше татарских, однако мы понимали существенное содержание нашего разговора.
Хаджи был в Мекке, в Медине, хаджи 22 года был имамом. Он непоколебимо верил в святость своего сана, во власть своей молитвы над силами судьбы и природы, в талисманство каждого слова Корана. Его принципы жизни были определенны, просты и тверды, как приосенявшие двор его скалы Мангупа. Хаджи очень пострадал в крымскую компанию и вспоминал о ней с большим горем. Каралезская долина была в руках наших, и у Мангупа стояли на батареях пушки. Неприятели доходили до Мангупа с южной стороны, по реке Шулю, через Ай-Тодор, из Балаклавы. Русские солдаты все отняли у хаджи: ячмень, корову, 2000 рублей денег, срубили под корень сад хаджи. Меншиков говорил солдатам: "Валяй, ребята!" "Меншиков — ямань-ага!" "Горшаков — якши-ага!" Сам хаджи бежал в Мархур, в глубине гор. На 3 года войску достал бы Крым, коли б не грабили, а так и на 3 месяца не достал. Другие получили потом от царя, а хаджи сказали: срок пропустил. "Комитат 25 рублей просил; дали бы и ему вознагражденье, и то подожди. А хаджи Абдул 22 года падишаху служил", — говорил имам с плачевными жестами и плачевным голосом.