Но тогдашняя художественная критика болела любовью к «формотворчеству» и облыжно охаивала скульптуру Шадра.
Прошло больше шестидесяти лет.
К счастью, искусство нашей страны не пошло по пути модернизма. За эти годы создан ряд монументов, памятников, портретных скульптур, продолжавших традиции Ивана Шадра, Веры Мухиной, Коненкова…
Но вот беда: нет-нет, да и появится где-нибудь на выставке огрубленный примитивный уродец или, что еще хуже, — на площади одного из наших городов.
И что печально: не перевелись еще защитники этих примитивных подобий человека, воздающие им хвалу как эталонам художественности.
Страшно то, что по этим безликим «творениям» далекий потомок будет судить о нашем времени, о его буднях, успехах и невзгодах.
Как радостно, когда на выставках молодежи встречаешь работы молодых скульпторов, в которых чувствуется наряду со свежестью пластических решений еще и присутствие школы, великих традиций таких мастеров, как Роден, Бурдель, Майоль, Мухина, Коненков, Матвеев, Шадр.
Автопортрет
Что за диво? На обычно тихой улице — толчея.
Почему такая давка на тротуаре у входа в особняк? Почему такая сутолока в вестибюле, в гардеробе?
Подъезжают машина за машиной к парадному подъезду, их обступают молодые и немолодые люди:
«Нет ли лишнего билета?..»
Рядом с большой афишей выстраивается молчаливая очередь из публики поскромнее и потише, которая все же мечтает проникнуть в заветные высокие двери, когда схлынет поток счастливых обладателей приглашений. Кстати, несколько забегая вперед, необходимо доверительно сообщить, что очередь людей не иссякала у этого дома полтора месяца, невзирая на капризы московской погоды.
Не иссякала ни на час.
Наконец и мы, влекомые людской толпою, не спеша, ступеньку за ступенькой одолеваем белую парадную мраморную лестницу.
В первом зале нас встречает хозяйка.
Румяное, свежее лицо ее приветливо. Тугие косы, уложенные короной, венчают гордую головку. Красавица рада гостям, ее соболиные брови чуть приподняты, карие глаза блестят. Она прелестна и величава. В ней вся роскошь женской красы. И ласковая ми лота и упрямая непокорность. Она самолюбива и добра.
Еще миг — и она степенно шагнет вперед, навстречу гостям, и поклонится.
Тогда мы увидим серебряную стежку пробора, сверкнут рубиновые серьги, зашуршат тяжелые складки лилового шелкового платья, блеснет рдяным огнем большая брошь, зашелестит черный платок, усыпанный лазурными, шафранными, пунцовыми, янтарными цветами, обрамленными изумрудной зеленью…
Она степенно опустит лебяжью белую руку, низко, чуть не касаясь пола кружевным платком, и мы явственно услышим любезное сердцу: «Добро пожаловать!»
Но не шагнет она, не поклонится, не оживет. Навеки будет такой — спокойной, вальяжной чаровницей.
Никогда не ступить ей на паркет особняка Академии художеств на Кропоткинской улице, как не стоять на булыжной мостовой приволжского городка.
И до скончания веков будет бушевать буйная кипень горящих красок русской осени, во всем великолепии червонных, багряных листьев, яркого золота куполов церквей, пожара алой рябины, пестряди лавок и лабазов с малахитовыми арбузами, пунцовыми яблоками.
Века пройдут и многое изменится, а все будут плыть и плыть в высоком небе румяные кучевые облака над бескрайним синим раздольем Волги.
Много утечет воды. Может быть, человек оседлает далекие звезды, но навсегда напоминанием о Земле, о вечной красоте останутся пышнотелые богини Рубенса, закованные в парчу и драгоценности инфанты Веласкеса, очаровательные и милые парижанки Ренуара. Среди них будет и «Купчиха», с которой мы только что встретились на вернисаже.
Ее создал Борис Михайлович Кустодиев в 1915 году. Ему было бы девяносто лет, и поэтому открыта эта юбилейная выставка, и поэтому такое столпотворение и торжество, и так радостны лица людей, очарованных даром художника. Только нет с нами создателя всех этих чудесных картин.
Он ушел от нас в 1927 году, тяжко больной, парализованный, по существу, безногий. Последние пятнадцать лет его недолгой жизни, а он прожил всего сорок девять лет, были тяжкими.
Неизлечимая опухоль спинного мозга, операции, операции, клиники, больницы, бессонные ночи, неподвижность.
Купчиха.
И, несмотря на все эти нечеловеческие испытания и муки, именно в эти пятнадцать лет художником созданы десятки шедевров, составляющих славную главу в развитии русской живописи. Главу, полную радости, солнца, веселого разноцветья.
Такова была сила характера Кустодиева.
Натуры цельной, чистой, бесконечно преданной искусству.
Осень. Сырые туманы стелются по крутым склонам Альп, накрывая долину Лейзена промозглой мглой.
Кустодиев лежал на балконе, запеленатый, в меховом мешке. Неподвижность. Тихо, слишком тихо для живых. Туман обволакивает черные скелеты деревьев, игрушечные домики, подползает к балюстраде, он похож на огромную серую медузу.
Воздух замер, и щупальца грязно-серой мги близки, они выползают из-за хилых елей, вот они совсем рядом.
Вдруг тусклое марево прорезал звонкий рожок. Кустодиев вздрогнул.
Почта…
«Милая Юля,
Получил я твое письмо сейчас с этой ужасной новостью — умер милый Серов, умер наш лучший, чудесный хуцожник-ма-стер. Как больно все это — как не везет нам на лучших людей и как быстро они сходят со сцены… Меня это все взволновало очень, я так ясно его вижу живым, хотя давно мы с ним последний раз виделись — весной в Петербурге.
Шлю сегодня телеграмму его жене, хотя не знаю адреса — но думаю, что дойдет, его ведь все знали в Москве.
А у нас пасмурная погода — снег, туман, ветер, так неприятно и тоскливо.
Вероятно, его уже похоронили вчера- как это ужасно… Как несправедлива эта смерть в самой середине жизни, когда так много можно еще дать, когда только и начинают открываться широкие и далекие горизонты».
Как трагически звучат эти слова из письма Кустодиева к жене Юлии Евстафьевне, написанные им самим, тяжко, неизлечимо больным!
Ведь художнику было всего 33 года в ту пору, когда он лежал в лечебнице далекого швейцарского курорта Лейзена, месяцами прикованный к постели.
Тяжелые, безысходные мысли порою одолевали его:
Утро.
«Прислала ты письмо, которое растревожило мои старые раны, — все эти вечно старые и вечно новые вопросы, которые и меня самого мучают не меньше тебя. Ты вот пишешь про чувство одиночества, и я вполне это понимаю — оно у меня еще усиливается… сознанием, что я нездоров, что все, чем другие живут, для меня почти уже невозможно… В жизни, которая катится так быстро рядом и где нужно себя всего отдать, участвовать я уже не могу — нет сил. И еще больше это сознание усиливается, когда я думаю о связанных со мной жизнях — твоей и детей. И если бы я был один — мне было бы легче переносить это чувство инвалидности».
Духовная крепость и сильный характер волжанина оберегали Бориса Михайловича.
Мгновения упадка и хандры сменялись днями, полными уверенности и подъема:
«Правда, несмотря на все, я иногда удивляюсь еще своей беспечности и какой-то, где-то внутри лежащей, несмотря ни на что, рад ости жизни, — просто вот рад тому, что живу, вижу голубое небо и горы — и за это спасибо. И не останавливаюсь долго на мучающих, неразрешимых вопросах. Да, этого всего не опишешь в письмах на нескольких листочках бумаги…»
В один из таких добрых дней, когда недуг немного отпустил художника, Кустодиев начинает, несмотря на запреты врачей, писать картину.
Этому полотну было суждено стать вехой на творческом пути художника.
Здесь, на чужбине, он, подобно Гоголю, особенно ярко ощутил красу родной земли. Он мог повторять слова великого писателя:
«Теперь передо мною чужбина, вокруг меня чужбина, но в сердце моем Русь, не гадкая Русь, но одна только прекрасная Русь…»
Кустодиев, невзирая на великолепный успех, достигнутый им на первых порах творческого пути, на поток заказов, глубоко переживал бесцельность и вредность славы модного портретиста.
Вот как описывает он свои сеансы в Царском Селе, моделью в которых служил царь Николай II:
«Каждый день рассчитан, суета сует, толку никакого…
Ездил в Царское 12 раз; был чрезвычайно милостиво принят, даже до удивления — может быть, у них теперь это в моде «обласкивать», как раньше «облаивали». Много беседовали — конечно, не о политике (чего очень боялись мои заказчики), а так, по искусству больше — но просветить мне его не удалось — безнадежен, увы…
Портрет художника-гравера В. В. Матэ.
Что еще хорошо — стариной интересуется, не знаю только, глубоко или так — «из-за жеста». Враг новшества и импрессионизм смешивает с революцией.