Поссевин говорит, что царь рассердился на свою невестку, жену царевича, и во время вспыхнувшей ссоры убил его. Нелепость версии (уже с момента возникновения) была так очевидна, что потребовалось "облагородить" рассказ, найти более "достоверный" повод и "мотив убийства". Так появилась другая сказка – о том, что царевич возглавил политическую оппозицию курсу отца на переговорах с Баторием о заключении мира и был убит царем по подозрению в причастности к боярскому заговору. Излишне говорить, что обе версии совершенно голословны и бездоказательны. На их достоверность невозможно найти и намека во всей массе дошедших до нас документов и актов, относящихся к тому времени.
А вот предположения о естественной смерти царевича Ивана имеют под собой документальную основу. Еще в 1570 году болезненный и благочестивый царевич, благоговейно страшась тягот предстоявшего ему царского служения, пожаловал в Кирилло-Белозерский монастырь огромный по тем временам вклад – тысячу рублей. Предпочитая мирской славе монашеский подвиг, он сопроводил вклад условием, чтобы "ино похочет постричися, царевича князя Ивана постригли за тот вклад, а если, по грехам, царевича не станет, то и поминати" .
Косвенно свидетельствует о смерти Ивана от болезни и то, что в "доработанной" версии о сыноубийстве смерть его последовала не мгновенно после "рокового удара", а через четыре дня, в Александровской слободе. Эти четыре дня – скорее всего, время предсмертной болезни царевича.
В последние годы жизни он все дальше и дальше отходил от многомятежного бурления мирской суеты. Эта "неотмирность" наследника престола не мешала ему заниматься государственными делами, воспринимавшимися как "Божие тягло". Но душа его стремилась к Небу. Документальные свидетельства подтверждают силу и искренность этого стремления. В сборниках библиотеки Общества истории и древностей помещены: служба преподобному Антонию Сийскому, писанная царевичем в 1578 году, "житие и подвиги аввы Антония чудотворца… переписано бысть многогрешным Иваном" и похвальное слово тому же святому, вышедшее из-под пера царевича за год до его смерти, в 1580 году. Православный человек поймет, о чем это говорит.
Высота духовной жизни Ивана была столь очевидна, что после церковного собора духовенство обратилось к нему с просьбой написать канон преподобному Антонию, которого царевич знал лично. "После канона, – пишет Иван в послесловии к своему труду, – написал я и житие; архиепископ Александр убедил написать и похвальное слово". В свете этих фактов недобросовестность версии о "сыноубийстве" и о жестокости царевича ("весь в отца") кажется несомненной. Что же касается утверждений о жестокости самого Грозного царя, к ним мы вернемся позже…
Следующий "свидетель" и современник эпохи, о писаниях которого стоит упомянуть, это Генрих Штаден, вестфальский искатель приключений, занесенный судьбой в Москву времен Иоанна IV. "Неподражаемый цинизм" записок Штадена обратил на себя внимание даже советских историков.
"Общим смыслом событий и мотивами царя Штаден не интересуется, – замечает академик Веселовский, -да и по собственной необразованности он не был способен их понять… По низменности своей натуры Штаден меряет все на свой аршин". Короче – глупый и пошлый иностранец. Хорошо, если так. Однако последующие события дают основания полагать, что он очутился в России вовсе не случайно. "Судьба", занесшая Штадена в Москву, после этого вполне целенаправленно вернула его туда, откуда он приехал.
В 1576 году, вернувшись из России, Штаден засел в эльзасском имении Люцельштейн в Вогезах, принадлежавшем пфальцграфу Георгу Гансу. Там в течение года он составил свои записки о России, состоявшие из четырех частей: "Описания страны и управления московитов; Проекта завоевания Руси; Автобиографии и Обращения к императору Священной Римской империи."
Записки предназначались в помощь императору Рудольфу, которому Штаден предлагал: "Ваше римско-кесарское величество должны назначить одного из братьев Вашего величества в качестве государя, который взял бы эту страну и управлял бы ею". "Монастыри и церкви должны быть закрыты, – советовал далее автор "Проекта". – Города и деревни должны стать добычей воинских людей" .
В общем, ничего нового. Призыв "дранг нах Остен" традиционно грел сердца германских венценосцев и католических прелатов. Странно лишь то, что "творческое наследие" таких людей, как Генрих Штаден, может всерьез восприниматься в качестве свидетельства о нравах и жизни русского народа и его царя.
Русское государство в те годы вело изнурительную войну за возвращение славянских земель в Прибалтике, и время было самое подходящее, чтобы убедить европейских государей вступить в антимосковскую коалицию. Штаден, вероятно, имел задание на месте разобраться с внутриполитической ситуацией в Москве и определить реальные возможности и перспективы антирусского политического союза. Он оказался хвастлив, тщеславен, жаден и глуп. "Бессвязный рассказ едва грамотного авантюриста", – таков вывод Веселовского о "произведениях" Штадена.
Само собой разумеется, его записки кишат "свидетельствами" об "умерщвлениях и убийствах", "грабежах великого князя", "опричных истязательствах" и тому подобными нелепостями, причем Штаден не постеснялся и себя самого объявить опричником и чуть ли не правой рукой царя Иоанна. Вряд ли стоит подробнее останавливаться на его записках. Да и сам он не заслуживал бы даже упоминания, если бы не являлся типичным представителем той среды, нравы и взгляды которой стали источниками формирования устойчивой русофобской легенды об Иване Грозном.
О недобросовестности иностранных "свидетелей" можно говорить долго. Можно упомянуть англичанина Джерома Горсея, утверждавшего, что в 1570 году во время разбирательств в Новгороде, связанных с подозрениями в измене верхов города царю (и с мерами по искоренению вновь появившейся "ереси жидовствующих"), Иоанн IV истребил с опричниками 700 000 человек. Можно… Но справедливость требует отметить, что среди иностранцев находились вполне достойные люди, не опускавшиеся до столь низкопробной лжи.
Гораздо печальнее то, что русские историки восприняли легенды и мифы о царствовании Иоанна Грозного так некритично, да и в фактической стороне вопроса не проявляли должной осторожности. Чего стоит одно заявление Карамзина о том, что во время пожара Москвы, подожженной воинами Девлет-Гирея в ходе его набега в 1571 году, "людей погибло невероятное множество… около осьмисот тысяч", да еще более ста тысяч пленников хан увел с собой. Эти утверждения не выдерживают никакой критики – во всей Москве не нашлось бы и половины "сгоревших", а число пленных Девлет-Гирея вызывает ассоциации со Сталинградской операцией Великой Отечественной войны.
Столь же сомнительно выглядят сообщения о "семи женах" царя и его необузданном сладострастии, обрастающие в зависимости от фантазии обвинителей самыми невероятными подробностями.
Желание показать эпоху в наиболее мрачном свете превозмогло даже доводы здравого смысла, не говоря о полном забвении той церковно-православной точки зрения, с которой лишь и можно понять в русской истории хоть что-нибудь. Стоит встать на нее, как отпадает необходимость в искусственных выводах и надуманных построениях. Не придется вслед за Карамзиным гадать – что вдруг заставило молодого добродетельного царя стать "тираном". Современные историки обходят этот вопрос стороной, ибо нелепость деления царской биографии на два противоположных по нравственному содержанию периода – добродетельный (до 30 лет) и "кровожадный" – очевидна, но предложить что-либо иное не могут.
А между тем это так просто. Не было никаких "периодов", как не было и "тирана на тропе". Был первый русский царь – строивший, как и его многочисленные предки, Русь – Дом Пресвятой Богородицы и считавший себя в этом доме не хозяином, а первым слугой.