Сначала я гордился любовью Ауды. Но потом заметил, что точно такие же искренние чувства она испытывала и к отцу с матерью, и к друзьям, и к своей собаке, и к суровым альбигойцам, с которыми постоянно поддерживала отношения, и к первым встречным прохожим на улицах. Когда обещали холода, она плакала, потому что животные в полях могут замерзнуть и умереть. Когда устанавливалась жара, у нее на лбу появлялись красные пятна от укусов комаров, потому что она не хотела их убивать. Она не боялась насмешек. И когда мы ходили гулять, я заметил, как она старается не повредить ни единой травинки на дороге.
Ауда часто грустила, и я спросил у нее, в чем причина.
— Я хотела бы, — отвечала она, — совершить настоящее доброе дело, но никак не могу этого сделать.
Я напомнил, что все свои сбережения она отдавала бедным и много о них заботилась. Накануне палача Танкреда, самого злого человека в городе, избили до полусмерти неподалеку от нашего дома. Только Ауда поспешила перевязать его раны. Впрочем, вместо благодарности она получила одни проклятья.
— Ты радуешься, когда совершаешь доброе дело, — ответила она, — а потому такие дела не могут считаться настоящими. Очищение приходит через страдание. Мне бы хотелось совершить доброе дело, которое заставит меня страдать.
В тот день, когда, сжимая в руке виноградную гроздь, гонец возвестил о прибытии в город молодого вина, в одном из трактиров возле ворот Базакль я встретил монаха Петра. Мы устроились в беседке во дворе трактира.
— Ты превратился в грязную собаку-еретика, — дружески хлопнув меня по плечу, сказал Петр.
Так дозволено говорить с товарищем, если видишься с ним каждый день, но со стороны приятеля, с которым давно расстался, такие слова непозволительны. Зная, что Петр стал фанатичным прислужником Фолькета, я отпустил по адресу епископа несколько оскорбительных замечаний. По Фолькетову приказу монах создавал банды, члены которых именовали себя Белыми, ибо узнавали друг друга по белым курткам; Белые грабили дома еретиков. Сразу после своего возвращения я тоже хотел создать подобный отряд, только с противоположными целями. Члены его должны были называться Черными, ибо я постоянно носил сюрко из черной кожи.
Я чувствовал, как вся фигура Петра источает ненависть, и на миг мне даже показалось, что вокруг нас забегала злая черная собака. Понизив голос, словно он доверительно обращался к другу, Петр сказал:
— Тулуза проклята! И будет разрушена. Теперь ей не удастся отвертеться.
Я кротко, как учила меня Ауда, спросил его, кто принял такое решение.
Он захотел напугать меня и указал на место рядом со мной.
— Посмотри на этого крестьянина, — сказал он мне.
Рядом со мной никого не было.
— Ну и? — огляделся я.
— Это Иисус Христос, — почтительно прошептал он, но в голосе его звучала фальшь. — Он является ко мне почти каждый день. Это Он сообщил мне о грядущем разрушении Тулузы.
Спокойно, как велела Ауда, я вытащил меч и клинком начертал знак креста на том месте, где предположительно сидел крестьянин. Затем, пожав плечами, я объяснил Петру, что ему не удалось меня одурачить. Он сжал зубы. Кулаки его сжались сами.
— Это епископ Фолькет так решил. Белые, которыми я командую, поделили город на кварталы. Когда придет время, они подожгут его.
Мысленно я воззвал к Господу, прося Его помочь мне совладать с собой, и преуспел. Я даже пообещал себе непременно рассказать об этой победе над своей природной вспыльчивостью Ауде. Увидев мою улыбку, Петр ожесточился до крайности. Разъяренный, он криво усмехнулся:
— Твой дом тоже будет сожжен. Тебя пощадят, потому что ты мой друг. Но до твоей сестрицы Ауды мы непременно доберемся. Мы даже тянули жребий, и я выиграл…
Мир вокруг окрасился в красное, и не успел прозвучать последний слог этой самодовольной речи, как я, перегнувшись через стол, ударил Петра дагой в лицо. Не понимаю, как он не умер от такого удара. Наверное, невольный его порыв спас ему жизнь. С криком он вскочил. Из левого глаза, куда угодило мое оружие, текла кровь. Он звал Белых, вполне способных оказаться поблизости. Я чувствовал в себе силу противостоять целой армии. Опрокинув стол, соорудил себе баррикаду. Но никто не пришел. Так в наши времена обрываются дружеские связи.
Вечером, ничего не объясняя, я спросил у Ауды, означает ли, что, если ты, поддавшись ярости, в пылу спора выколол другу глаз, в будущей жизни тебе тоже должны выколоть глаз. Вместо ответа она спросила:
— А разве это не справедливо?
Я согласился: в самом деле, справедливо. И стал вспоминать о стрелах, посланных мною в цель, об ударах, раздаваемых мною во время боя, и пришел к выводу, что поверхности человеческого тела не хватит, чтобы нанести на него все те бесчисленные раны, когда-либо нанесенные мною. И мне стало жалко то создание, в которое мне суждено перевоплотиться, ибо мученический венец я ему уже обеспечил.
Битва при Мюре[19] была проиграна. Король Арагона погиб, а его войско разбежалось. С минуты на минуту Симон де Монфор мог начать штурм Тулузы. В городе все явственней ощущалось дыхание беды, особенно в бедных кварталах, где из-за жары ежегодная чума свирепствовала как никогда.
Я уговаривал родных уехать и пожить в уединенной крошечной деревеньке возле Рабастенса, где один из моих дядьев имел дом. Отец отказался. Впрочем, Ауда не могла предпринять даже короткое путешествие. С тех пор как вокруг Тулузы шли бои, она очень ослабела. Ее все время сотрясала дрожь, словно она принимала на себя удары всех сражающихся сторон. И она непрестанно молилась.
Граф Раймон решил покинуть город раньше, чем отряды Монфора займут дороги, ведущие на Север. Большую часть рыцарей призвали сопровождать его.
Поклажа и лошади уже ждали возле ворот Матабьо. Луна вставала над черепичными крышами и сарацинскими башенками. Я нашел графа в саду его дома. Двигаясь по главной аллее, я очутился в центре поднятого крыльями вихря. Дверцы вольеров были распахнуты настежь, но, вместо того чтобы немедленно воспользоваться свободой, птицы расселись на нижних ветвях деревьев и, казалось, чего-то ждали. Граф молча стоял рядом со своим любимым аистом. Залитый лунным светом, с большим животом и торчащими в разные стороны складками плаща, он издалека напоминал грустного и забавного повелителя птиц.
Он не знал, что делать. Его любимый аист не хотел расставаться с ним. Наверное, он понимал серьезность происходящего, ибо не давал себя поймать и упрямо следовал по пятам за хозяином. Граф тоже не хотел расставаться с ним, но не мог же он ехать во главе войска с аистом в руках! И сказал, что лучше бы его аист умер, чем остался в городе на произвол судьбы. И приказал мне как можно скорее убить птицу.
Но мне не суждено было исполнить это неприятное приказание. Едва я сделал шаг в сторону аиста, как он то ли по странному совпадению, то ли по неведомому сигналу взмыл над садом и полетел бог знает куда. Граф велел мне следовать за ним.
Мы шли по улицам, и нас обгоняли молчаливые всадники, спешащие к воротам Матабьо. По мосту мы перешли Гаронну и добрались до квартала Сен-Сиприен, где чума произвела наибольшие опустошения. Многие дома казались покинутыми, а два или три огонька, замеченные нами в окнах, оказались свечками, зажженными подле покойников. На улице, вдоль которой тянулись сплошные стены заборов, мы остановились возле монастырских ворот. Я знал точно: это был женский монастырь.
Перед воротами стояло двое носилок. По черному ключу на золотом кресте я понял, что одни из них принадлежат графу Тулузскому. Четверо его стражников сидели поодаль. Граф с удивлением взглянул на другие носилки, и чело его омрачилось.
Он постучал в ворота монастыря. Пришлось долго ждать, пока они откроются. Увидев нас, беззубая старуха с закопченным светильником вскрикнула и чуть не упала. Она пустилась в пространные объяснения, однако отсутствие зубов делало ее речь практически неразборчивой. Из ее шамканья я только понял, что в монастыре чума унесла множество жизней, а оставшиеся в живых монахини покинули его. Однако кто-то, похоже, там еще остался, ибо, сделав знак следовать за ней, старуха двинулась по каменной галерее. Граф уверенно пошел за ней, словно дорога была ему хорошо известна.
Мы остановились перед приоткрытой дверью, за которой мерцал слабый свет. Протянув руку, старуха толкнула створку и отшатнулась. В комнате горели четыре свечи, и, судя по их расположению, горели они возле усопшего.
Я увидел худую фигуру, всклокоченные седые волосы и лицо, искаженное гримасой жуткого смеха. Безумие, более властное, чем сама смерть, еще не покинуло обезображенные им черты. В углу стоял на коленях человек. Не поднимаясь, он посмотрел в нашу сторону, и взгляд его скрестился с взглядом графа, опустившегося на колени рядом с ним. Я узнал Арнаута Бернара.