Отлучение на горе
Лето подходило к концу. Сильные ветры перелетали из одной долины в другую, листья, воздух и вода меняли свои цвета, а в напевах пастушьих рожков появились грустные нотки.
С тех пор как Пласид Эскуб предупредил меня о грозящей опасности, он уже несколько раз побывал у меня, однако всякий раз, когда я спрашивал у него, какие новости, смущенно отвечал, что больше не ходит в Сент-Авантен, а потому ничего нового сказать не может. Каждый день я ждал распоряжения предстать перед церковным судом, но предписания все не было, и я даже начал верить, что Альфонс Уррак отказался от своих планов.
Но однажды в воскресенье вечером это все же произошло. Воскресный день, без сомнения, был выбран по причине рынка в Сент-Авантене, куда стекались жители из всех окрестных долин: Уррак хотел, чтобы впечатляющие приготовления к церемонии увидели как можно больше людей.
Помню, в тот день в чаще леса я нашел полянку, заросшую кустами дикой розы; кусты цвели так буйно, что земля не только под ними, но и вокруг превратилась в ковер из лепестков. Колючие заросли словно что-то охраняли; исхитрившись, я протиснулся сквозь колючки и в самом центре, на поросшем травой пятачке с удивлением обнаружил древнюю стелу, на одной стороне которой был нарисован знак, уже виденный мною где-то; знак был начертан рукой человека, но время наполовину стерло его.
Опускаясь за перевал Пейресурд, солнце окрасило низко бегущие облака в красные цвета, предвещавшие грозу, и сгустившиеся сумерки цвета ржавчины наполнились тревогой. Я шел к себе в хижину, надеясь завтра вернуться на место утренней находки.
И тут до меня донеслись звуки литургических песнопений; впрочем, не исключено, что это был гимн отчаяния. Многочисленные голоса, исполнявшие его, располагались где-то надо мной, отчего казалось, что скорбные звуки падают с неба.
Задрав голову, я увидел нависавшую надо мной каменную глыбу, укутанную плотным одеялом из можжевельника и розмарина. Изменив направление, я пошел вдоль желоба, именуемого лесорубами дорогой деревьев, ибо с помощью этого желоба они спускают бревна в долину. Каменистая тропа огибала гору и устремлялась ввысь, теряясь в вершинах Крабьюля, где нет никого, кроме одиноких горных орлов, и ничего, кроме мертвых озер, застывших в круглых гранитных чашах.
Идя по дороге, я неожиданно увидел плывущий над дорогой огромный крест, следом за которым двигалась длинная процессия, возглавляемая торжественно выступавшими священниками в парадном облачении. Я насчитал двенадцать священников, число, необходимое для проведения торжественного обряда отлучения, практиковавшегося в давние времена против альбигойцев. Двенадцать! Как ему удалось собрать вместе столько каноников? Там были кюре из всех окрестных приходов, а также из Оо и из Люшона. По большому носу и оттопыренным ушам я узнал каноника из Сен-Бертрана. Кюре из Сент-Авантена, маленький старичок с согбенной спиной и длинными седыми волосами, ехал на муле, так как в его более чем почтенном возрасте способность передвигаться пешком уже не входила в число достоинств. Этот кюре знал меня с самого детства, я никогда не сомневался в его доброте и теперь был уверен, что, вынужденный принимать участие в церемонии наказания, он сильно печалился. Следом за ним шел священник-маг Домисьен де Барусс, которого я узнал по высокому росту. При виде его меня охватила дрожь, но, поразмыслив, я успокоился. Да, под влиянием пылких и исполненных веры слов церемония отлучения от Церкви действительно возымела бы следствие в духовном мире, но теперь канонический обряд сразу утрачивал свою силу, ибо в нем принимала участие душа, одержимая злом.
Первым, с непокрытой головой и в белой рясе доминиканца, шел Альфонс Уррак. В отличие от следовавших за ним каноников и тащившихся в хвосте крестьян и дровосеков, он шел молча, тревожно озирая расстилавшийся у его ног лес и поглядывая на закатное солнце. Он явно хотел устроить настоящий спектакль, а потому решил провести ритуал на закате, в надвигавшихся сумерках. Пошептавшись с каким-то человеком, исполнявшим при нем обязанности проводника, Уррак направил свои стопы прямо к моей хижине. К величайшему своему изумлению, я узнал в проводнике Пласида Эскуба.
Альфонс Уррак поднял руку, и процессия остановилась; песнопения прекратились. Кюре из Сент-Авантена с трудом сполз со спины мула. Один из мужчин опустил на землю вязанку хвороста, оказавшуюся при ближайшем рассмотрении вязанкой факелов. Ризничий в фиолетовом облачении, доходившем ему до колен, начал суетливо раздавать факелы священникам. Подтянувшиеся крестьяне рассаживались на скалах, стараясь отыскать наиболее удобные места в первых рядах, чтобы с удобствами насладиться долгожданным зрелищем. Я видел их разинутые рты и вытаращенные глаза, свидетельствовавшие о беспросветной тупости. Мне даже показалось, что среди женщин я узнал мадам де Мустажон; возле нее я заметил изящную фигурку в платье с глухим белым воротником — почти сливаясь с воротником, белел овал лица, на котором зияли пустые глаза Люциды де Домазан, девушки без души.
Крестьяне расступились, пропуская двоих, прибывших позже всех. Эти двое принесли пустой гроб и опустили его на землю перед Альфонсом Урраком. Согласно символике ритуала отлучения, гроб означал гибель грешника, и если грешник выражал покорность, он приходил и ложился в него.
Изо всех ущелий медленно наползали вечерние тени. Ризничий в фиолетовом облачении перебегал от одного священника к другому и торопливо зажигал факелы. Альфонс Уррак подошел к самому краю утеса, нависавшего над лесом, и я услышал его хрипловатый голос, взывавший ко мне:
— Мишель де Брамвак, вы здесь?
Двенадцать священников подняли вверх факелы, затмив свет нарождающихся звезд, сгустившиеся сумерки вспыхнули, и надо мной образовалось сияние в форме огромного красноватого круга.
Сделав пару шагов вперед, я сквозь листву разглядел голову Альфонса Уррака, которая предстала предо мной в таком необычном ракурсе, что я готов был поверить: это мой собственный двойник в рясе доминиканца только что позвал себя по имени.
Привычным жестом священнослужители раскачивали факелы, не давая им погаснуть, и блеск их пышных праздничных облачений затмевал свет звезд. Факелы горели ярко, отбрасывая тревожные всполохи пламени, пляшущие языки которого заставляли дрожать горы и небо, — казалось, они с корнем выдирали дубы и ели, принося их в жертву Господу. Факел в руках Домисьена де Барусса пылал ярче всех — это был главный, материнский огонь, породивший внезапно запылавшие вокруг костры. Напуганная непривычным шумом летучая мышь, неуклюже захлопав большими крыльями, полетела над шеренгой каноников, и ризничий, схватив палку, бросился прогонять ее.
Я чувствовал себя карликом; неведомая сила, сметавшая все на своем пути, словно несла меня куда-то вместе с деревьями. Внезапно во мне пробудилась яростная воля к сопротивлению, желание бросить вызов могуществу Церкви, явившейся без всяких на то оснований вершить несправедливость и оскорблять меня в моем уединенном уголке.
— Да, я здесь, — ответил я, чувствуя, как голос мой идет вверх, где его ловит человек, волею Творца необычайно похожий на меня.
Разумеется, Альфонс Уррак знал наизусть и текст обвинения, и сакраментальные формулы отлучения — он ничего не зачитывал, а только говорил. Однако едва он произнес первые фразы, как вечерний ветер, вылетевший из ущелья Оо, взвыл и, пригнув пламя факелов, подхватил латинские слова и рассеял их над лесом.
Наклонившись вперед, Альфонс Уррак не заботился о том, понимал ли его грешник, то есть я. Его обуревала ненависть, которую я ему внушил. Но еще сильнее в нем клокотала ярость, пробужденная не только еретиками, живущими ныне, но и еретиками умершими и потому избежавшими заслуженной кары.
Каким-то непонятным образом мысль его шла ко мне, и я внимал ей свободно и непринужденно. И хотя в тексте обвинения прозвучала иная причина моего отлучения, я твердо знал, почему он предавал меня анафеме: доминиканец чувствовал, что древняя альбигойская вера пережила века и выжила, несмотря на бдительность папской Церкви, он знал, что вера эта, словно вечный огонь, по-прежнему пылала в моем сердце.
Чем больше он говорил, тем пронзительней становился его хрипловатый голос, тем громче звучали его слова. О, с каким восторгом превозносил он свою веру! Я страдал от его искренности, ибо не мог не понимать величия и красоты его слов. Ах, как же истово он верил! Человек в белом одеянии, похожий на меня лицом, мой жестокий брат ставил свое Небо выше правосудия и безоглядно любил свою Церковь и своего Бога. Не менее сильной была и его ненависть — он ненавидел меня до такой степени, что готов был пролить мою кровь. Его искренность взывала к моей собственной искренности. Мне хотелось высказаться, выступить в свою защиту, сражаться. Но как? Я был парализован, продрог до костей, ибо он напал на меня в тот самый миг, когда сомнение, поселившееся в душе моей, сделало меня особенно уязвимым. Великое бремя, сотканное из мрака, обрушилось на меня, грозя раздавить мою душу. У меня было такое чувство, словно изо всех ущелий и теснин выполз накопившийся мрак и, проникнув в мое нутро, застыл там навсегда. Моя вера съежилась. Я пришел сюда, где росли самые древние деревья Франции, чтобы с помощью языка природы постигнуть божественные тайны, но мне не суждено их понять. Все кончено. Мое преступление в глазах Церкви заключалось, скорее всего, именно в том, что я хотел понять. Но я больше никогда и ничего не пойму — своим обрядом Церковь обрекала меня на блуждание в потемках зла.