По Оригену, Бог — простая духовная природа — Монада (μονάς) и Единство (ένΛς)[28]. В лице Оригена в Церковь пытался проникнуть эллинизм, мировозрение, имеющее свое происхождение в человеческой природе, в образе мышления подменяющее философскими понятиями опытное познание сокровенных глубин Божиих.
Апофатическую основу истинного богословия защищали в своих спорах с Евномием великие каппадокийцы. Св. Григорий Богослов платоновского «Тимея» исправляет следующим образом: «Изречь невозможно /т. е. Бога — Н. М./, — а уразуметь еще более невозможно».[29] Эта «корректура» платоновского высказывания христианским автором, которого часто считают платоником, уже сама по себе показывает, насколько далека святоотеческая мысль от образа мыслей философов.
Апофатиэм, как религиозная установка в вопросе Божественной непознаваемости, характерен не только для «Ареопагитик». Он встречается у большинства отцов. Климент Александрийский, например, в своих «Строматах» говорит, что мы можем постичь Бога не в том, что Он есть, а в том, что Он не есть. Само сознание неприступности неведомого Бога, по Клименту, было бы для нас невозможно без благодатного действия той премудрости, которая есть дар Божий и сила Отца.[30] Это означает, что сознание непознаваемости Божественной природы равноценно опыту, встрече с личным Богом Откровения. По такой благодати Моисей и апостол Павел и ощутили невозможность познать Бога: первый — когда проник во мрак Божественной неприступности, второй — когда услышал глаголы Божественной неизреченности.[31] Образ Моисея, приближающегося к Богу в Синайском мраке, который мы встречаем у Дионисия и которым впервые воспользовался Филон Александрийский, как символом экстаза, — становится у отцов излюбленным образом непознаваемости Божественной природы человеческим опытом. [32] В трактате Св. Григория Нисского «Жизнь Моисея», восхождение Моисея на Синай в мрак Божественной непознаваемости является путем созерцания, встречи более высокой, чем первая его встреча с Богом, когда Он явился ему в купине неопалимой. Тогда Моисей видел Бога в свете; теперь он вступает во мрак, оставляя за собой все видимое или познаваемое; перед ним — только невидимое и непознаваемое; но то, что в этом мраке, есть Бог.[33] Ибо Бог пребывает там, куда наши знания, наши понятия не имеют доступа. В нашем духовном восхождении только все более и более достоверным образом открывается абсолютная непознаваемость Божественной природы.
Св. Григорий Богослов много уделял внимания вопросам бого- познания. Сссылаясь на Священное Писание /Исх. 33, 22–23; 1 Кор. 10,4/, он пишет: «Божественная природа егть как бы некое море сущности, неопределенное и бесконечное, простирающееся за пределы всякого понятия о времени и природе. Если наш ум попытается создать слабый образ Божий, созерцая Его в Нем Самом, но в том, что Его окружает, то этот образ ускользает от нас прежде, чем мы попытаемся его уловить, озаряя высшие способности нашего ума как молния, ослепляющая взоры».[34] В том же смысле высказывается и Св. Иоанн Дамаскин.[35]
Исследуя творения новых святых отцов, В. Лосский прих‹дит к выводу, что апофатический путь — не интеллектуальная процедура, что он нечто большее, чем простое умствование. Как у экстатиков- платоников, как у Плотина, здесь необходимо внутреннее очищение, κάθαρσι,ς, с той только разницей, что очищение платоников было, главным образом, интеллектуального порядка и имело целью освободить сознание от коррелятивной бытию множественности, тогда как для Дионисия очищение есть отказ от приятия бытия тварного‚как такового, чтобы приступить к нетварному. Это освобождение экзистенциальное, объемлющее все существо того, кто хочет познать Бога.[36]
Если соединение с fev Плотина может означать осознание первичного онтологического единства человека и Бога, то по «Ареопагити- кам или по св. Григорию Паламе — это мистическое соединение пред- ствяляет новое состояние — обожение. «Таким образом богословие должно быть не столько изысканием положительных знаний о Божественной сущности, сколько опытным познанием того, что превосходит всякое разумение».[37] Здесь уместно привести слова св. Григория Богослова: «Говорить о Боге — великое дело, но еще лучше -очищать себя для Бога».[38]
Для апофатического богословия характерна особая расположенность ума, отказывающаяся от составления понятий о Боге; при такой установке решительно исключается всякое абстрактное и чисто рационалистическое богословствование, желающее приспособить к человеческому мышлению тайны Божественной премудрости.«Это — экзистенциальная позиция, — говорит В. Лосский, — при которой человек целиком захвачен: нет богословия вне опыта: нужно меняться, становиться новым человеком. Чтобы познать Бога, — учит богослов, — нужно к Нему приблизиться; нельзя быть богословом и не идти путем соединения с Богом. Путь богопознания есть непременно и путь обожения».[39]. Кто единожды вообразит, что уже познал, что такое Бог, у того, по словам св. Григория Богослова, «ум развращенный».[40]
Посколько апофатизм — некий критерий, верный признак умонастроения, соответного истине, то, в этом смысле, «всякое истинное богословие есть по существу своему богословие апофати- ческое».[41]
Апофатизм учит нас видеть в догматах Церкви прежде всего их негативное значение, как запрет машей мысли следовать естественными путями и образовывать понятия, которые заменяли бы духовные реальности. «Христианство — не философская школа, спекулирующая абстрактными понятиями, но прежде всего общение с живым Богом. Вот почему, несмотря на всю философскую культуру и естественную склонность к спекулятивному мышлению, отцы Восточной Церкви, верные апофатическому началу богословия, сумели удержать свою мысль на пороге тайны и не подменять Бога Его идолами».[42]
Тем не менее непознаваемость вовсе не означает агностицизм или отказ от богопознания, а только удерживает от крайностей рационализма и указывает на основную цель искания: не пурификация знания, но единение, обожение. Это не абстрактное богословие, оперирующее понятиями, но «богословие созерцательное, возвышающее ум к реальностям умопревосходящим»[43]. Догматы Церкви часто представляются нашему рассудку антиномиями, тем неразрешимее, чем возвышеннее тайна, которую они выражают. По этому поводу В. Лооский пишет: «Задача состоит не в устранении антиномий путем приспособления догмата к нашему пониманию, но в изменении нашего ума для того, чтобы мы могли придти к созерцанию Бога — открывающейся реальности, восходя к Богу и соединяясь с Ним в большей или меньшей мере».[44]
Таким образом, апофатический путь приводит не к отсутствию и не к абсолютной пустоте, ибо «непознаваемый Бог христиан — не безличный Бог философов».[45]
Опытное познание трансцендентности присуще мистической жизни христианина — это не неизреченное слияние плотиновского экстаза, но личное отношение, не умаляющее Абсолют, но открывающее Его как «Другого», т. е. всегда нового, неиссякаемого.
«Поэтому, — пишет В. Лосский, — источник истинно христианского богословия — это исповедание Воплотившегося Сына Божия. В воплощении одно Лицо действительно соединяет в Себе непознаваемую, трансцендентную природу Божественную с природой человеческой. Во Христе раскрывается непостижимое и дает нам возможность говорить о Боге, т. е. богословствовать. В этом, именно, и состоит вся тайна: человек смог увидеть во Христе Бога, он смог увидеть во Хдосте сияние Божественной природы».[46]
§ 3. МИСТИЧЕСКИЙ ЭЛЕМЕНТ В БОГОСЛОВСКОМ ПОЗНАНИИ.
«Необходимо, чтоб никакую, даже в тайне сокровенную, премудрость мы не почитали для нас чуждою и до нас не принадлежащею, но со смирением устрояли ум к божественному созерцанию и сердце к небесным ощущениям».
Митрополит Филарет.[47]
В известном смысле всякое богословие мистично, поскольку оно являет Божественную тайну, данную Откровением.[48] С другой стороны, часто мистику противополагают богословию, как область, не доступную познанию, как неизреченную тайну, сокровенную глубину, как то, что может быть скорее пережито, чем познано, то, что скорее поддается особому опыту, превосходящему наши способности суждения, чем кому‑либо восприятию наших чувств или нашего разума.[49] Если принять безоговорочно такую концепцию, то, в конечном итоге, это может привести к изложению А. Бергсона, различающего статичную религию Церквей — религию социальную или консервативную — и динамичную религию мистиков — религию личную и обновляющую.[50] В зависимости от философского видения, можно стать на эту точку зрения, но это будет данью западному образу мышления, потому что «Восточное Предание никогда не проводило резкого различия между мистикой и богословием, между личным опытом познания Божественных тайн и догматами, утвержденными Церковью».[51] Иными словами, Божественная истина, представляющаяся нам непостижимой тайной, должна переживаться нами в таком процессе, когда мы должны понуждать себя к глубокому изменению своего ума, к внутреннему его преобразованию, дабы стать способными обрести мистический опыт.[52] Но в этом положении есть большая опасность впасть в прелесь, осужденную многими духоносными отцами. В. Лосский по этому поводу пишет: «Вне Истины, хранимой всей Церковью, личный опыт был· бы лишен всякой достоверности, всякой объективности; это было бы смесью истинного и ложного, реального и иллюзорного, это был бы “ мистицизм» в дурном смысле этого слова».[53]