Конечно, острая радость нередко бывает короткой; но это не значит, что мы мыслим ее как короткую, преходящую и наслаждаемся ею «ради данной минуты». Тот, кто это сделает, попытается осмыслить радость и ее разрушит. Радость — таинство, как вера, ее нельзя осмыслять. Представим себе, что человек испытывает истинную радость. Я говорю не об эстете, взирающем на ценную эмаль, я имею в виду яростную, почти мучительную радость — миг восторга в первой любви или миг победы в бою.
Влюбленный радуется в эту минуту отнюдь не «ради минуты». Он радуется ради возлюбленной или на худой конец ради самого себя. Воин радуется не ради минуты, а ради знамени. Он может сражаться за глупое, ненужное дело, влюбленный может разлюбить через пять дней. Но в эту минуту знамя для воина — вечно, любовь для влюбленного — бессмертна.
Такие мгновения пронизаны вечностью; они дают радость именно потому, что не кажутся преходящими. Взгляните на них с точки зрения Патера — и они тут же станут холодными, как сам Патер и его стиль. Человек не может любить смертное, хотя бы на недолгий срок.
Чтобы понять ошибку Патера, вспомним его знаменитую фразу. Он хочет, чтоб мы горели пламенем, твердым, как рубин. Но в том–то и дело, что пламя не может быть твердым, его нельзя ни гранить, ни оправлять. Так и чувства человеческие нетверды и не похожи на камни; они опасны, как пламя, опасно трогать их и даже изучать. Чтобы наши страсти стали твердыми, как драгоценные камни, они должны стать холодными, как эти камни, — другого пути нет.
И самый сильный из всех ударов по простым человеческим радостям, самый смертельный — клич эстетов carpe diem. Для всех без исключения удовольствий и радостей нужен совсем другой дух — дух робости, привкус неуверенной надежды, ребяческого страха. Страсть невозможна, если нет чистоты и простоты; я говорю и о дурных страстях. Даже порок требует невинности.
Не будем говорить о том, как повлиял Хайям (или Фитцджеральд) на дела другого мира. Сейчас нам важно, что этому миру он принес немалый вред. Пуритане, как я уже сказал, много веселей его. Новые аскеты, сторонники Торо и Толстого, куда жизнерадостнее — ведь как ни труден отказ от вина и роскоши, им остаются все простые радости, а главное — они не теряют способности радоваться.
Торо может радоваться закату и без чашки кофе. Толстого не радует брак — но он достаточно здоров духовно, чтобы радоваться чернозему. Отказавшись от самых примитивных удобств, можно наслаждаться природой. Куст хорош и для трезвого. Но ни природа, ни вино — ничто на свете не обрадует вас, если вы неправильно понимаете радость; а с Хайямом (или Фитцджеральдом) случилось именно это.
Он не видит, что радость невозможна для того, кто не верит в вечную радость, заложенную в природе вещей. Нас не обрадует и падекатр, если мы не верим, что звезды пляшут нам в такт. Никто не может быть истинно весел, кроме серьезных людей. В конце концов человек может радоваться только сути вещей. Он может радоваться только вере.
Некогда люди верили, что звезды танцуют под их свирель, и плясали так, как никто не плясал с той поры. Мудрец «Рубайят» связан с этой древней языческой одержимостью не больше, чем с христианством. Духа вакханалии в нем не больше, чем духа святости. Дионис и его последователи знали радость бытия, серьезную, как у Уитмена. Дионис сделал вино не лекарством, а таинством. Иисус Христос тоже сделал вино таинством.
Для Хайяма вино — лекарство. Он пирует потому, что жизнь безрадостна; он пьет с горя. «Пей, — говорит он, — ибо ты не знаешь, откуда ты пришел и зачем. Пей, ибо ты не знаешь, куда и когда пойдешь. Пей, ибо звезды жестоки и мир крутится впустую, как волчок. Пей, ибо не во что верить и не за что бороться. Пей, ибо все одинаково гадко и одинаково бессмысленно». Так говорит он, протягивая чашу.
Но на высоком алтаре стоит Другой, тоже с чашей в руке. «Пей, — говорит Он, — ибо мир, как это вино, пламенеет багрянцем любви и гнева Господня. Пей, ибо ангел поднял трубу, выпей перед боем. Пей, Я знаю, куда и когда ты пойдешь. Пей это вино — кровь Мою Нового Завета, за вас изливаемую».
7. Умеренность и жёлтая пресса
К концу первой четверти нашего столетия стало раздаваться множество протестов против влияния новой журналистики, которая ассоциируется с именами сэра Альфреда Хармсворта и мистера Пирсона. Почти все нападки связаны с ее крайней сенсационностью, крайней жестокостью, вульгарностью и стремлением вызвать ужас. Я вовсе не впаду в какую–то крайность, а просто выражу искреннее личное мнение, если скажу, что эта журналистика отнюдь не грешит сенсационностью или жестокостью. Настоящее зло не в том, что она зловеща, а в том, что она невыносимо безвольна и нестерпимо банальна. В целом она старательно держится на уровне общих мест и ожиданий публики; она может быть вульгарной, но она также должна быть скучной. В ней ни в коем случае не должно быть той по–настоящему едкой остроты, которую можно услышать от обычного кэбмена на обычной улице.
Мы часто слышим о том, что есть определенные рамки внешних приличий, которые требуют, чтобы об интересных вещах повествовалось без вульгарности, но те же рамки внешних приличий требуют, чтобы о вульгарности говорилось вульгарно и неинтересно. Такая журналистика не только не превозносит жизнь — она ее принижает; и так и должно быть. поскольку она предназначена для вялого и бесцветного отдыха людей, утомленных жестокостью современной жизни. Эта пресса вовсе не желтая; она коричневая и проституированная. Негоже сэру Альфреду Хармсворту предлагать усталому клерку сентенции более мудрые, чем усталый клерк может предложить сэру Альфреду Хармсворту. Нельзя никого выставлять напоказ (особенно людей сильных и влиятельных), не дай Бог кого–нибудь обидеть, нельзя даже слишком хвалить.
Туманная мысль о том, что несмотря на все это наша желтая пресса грешит сенсационностью, проистекает из такой чисто внешней случайности, как большие буквы в кричащих заголовках. Да, правда, что издатели печатают все, что только можно, большими заглавными буквами. Но они поступают так не потому, что это пугает, а потому, что это успокаивает. Утомленным или полупьяным людям в тускло освещенном вагоне проще и удобнее, когда события представлены крупно и в явном виде. Издатели преподносят читателям гигантский алфавит по той же самой причине, по какой родители и гувернантки используют гигантские буквы, обучая детей чтению.
Воспитатели в яслях показывают детям букву «А» размером с лошадиную подкову вовсе не для того, чтобы заставить ребенка подскочить; наоборот, они таким образом детей успокаивают, стремятся сделать вещи привлекательными и очевидными. Тот же принцип действует в унылой и тихой начальной школе, которой управляют сэр Альфред Хармсворт и мистер Пирсон. Их пафос — это пафос орфографического справочника, то есть того, к чему относятся с почтительным узнаванием. Все их кричащие заголовки — это страницы, вырванные из прописей.
В нашей стране нет и следа той настоящей сенсационной журналистики, которая существует во Франции, Ирландии и Америке. Когда ирландский журналист желает выдать сенсацию, он преподносит сенсацию, о которой стоит говорить. Он трубит о том, что лидер Ирландии погряз в коррупции или обвиняет всю политическую систему в несомненном зловещем заговоре. Когда французский журналист желает вызвать у читателя дрожь, он ее вызывает; например, раскрывает, что президент республики убил трех своих жен. Наша желтая пресса бессовестна и беспринципна в той же степени, и при своей нравственной убогости так же мало заботится о достоверности.
Однако умственный уровень и кругозор наших журналистов таков, что они могу фабриковать только вульгарно–успокоительные статейки. Безосновательная версия резни в китайском посольстве была ложной, но она была также скучной и заинтересовала разве что тех, у кого были личные причины для ужаса или скорби. Она не была связана с напряженной и запутанной ситуацией в Китае. Она выражала лишь смутное представление о том, что нет более впечатляющего события, чем кровавая баня. Настоящая сенсация — которую я обожаю — может быть как нравственной, так и безнравственной. Но даже самая безнравственная сенсация требует нравственной смелости, поскольку поистине нет более опасного занятия на земле, чем изумлять людей.
Если вы заставляете разумное существо подскочить, то вы никоим образом не должны исключать возможность того, что оно с перепугу набросится на вас. Но у лидеров нашей журналистики нет ни нравственного мужества, ни безнравственной отваги; их метод состоит в том, чтобы громко, подробно и преувеличенно подчеркнуто обсуждать то, о чем все упоминают мимоходом, тут же забывая о сказанном. Натужно сподобившись на что–нибудь напасть, они никогда не решаются достичь истинной и крупной цели, а лишь сотрясают воздух.