Жорж был католик и горячий польский патриот. Когда мы спали в одной комнате зимой на даче, я видел как он неизменно перед сном становилоя иа молитву. Защитников польской свободы, Костюшку и других, свято почитал. Со мной, однако, на такие темы разговора не заводил; любил меня искренне, дружил со мной теснее чем с польскими друзьями, доверие мне оказывал, искал моего совета, поверял мне даже — по старинному выражаясь — «тайны своего сердца», тогда как я своих никогда никому не открывал. — Когда мы стали подрастать, начались для Жоржа большие испытания.
Он был влюбчив, и все кралечки его были русские; а убеждения, которых так твердо он держался, позволяли ему с русокими дружить, но жениться на русской запрещали. «А если без женитьбы?» — «Что ты говоришь! Ей пятнадцать лет!»
Помню его рассказ о том, как он, провожая эту старшую сестру Лолиты и поднимаясь с ней на лифте на пятый этаж, иопытывал адские муки от желания ее поцеловать. Но так, «не солоно хлебавши», и спустился один вниз, хотя воздушное это существо ему, по–видимому, благоволило. Наконец, найдена была полечка, красотка каких мало! Чтобы мне ее показать, Жорж — мы были уже взрослыми — пригласил меня на спиритический сеаис к людям мие вовсе незнакомым. Спиритизмом я не интересовался. Он уговорил меня прийти, усадил рядом со своей почти–невестой, за круглый стол, и, когда потушили свет, она нежно приложила свою щеку к моей и ножкой пожала мою ногу. Соблазн был велик. Если я ему не уступил, то лишь потому, что Жорж был не кто‑нибудь, а Жорж. До сих пор жалею, что не уступил. Жалею — и не жалею.
Школьные годы инженера Куренкова
Инженеру–технологу Александру Александровичу Куренкову в 1924–ом году было тридцать дет. Женжвижсь незадолго до того, он служил в каксм‑то петербургском учреждении по своей специальности. Не помню, был лп в июле того года иа Финляндском вокзале среди провожавишх меня, когда я уезжал; ио, во всяком случае, я прощался с ним перед моим отъездом, и он знал, как и все провожавшие, что я не вернусь. Мы не переписывались с иим; я о нем не имел с тех пор никаких известий. Не исключена возможность, что он жив. В конце концов, был он линь на год старие меня и, в отношении поводов к истреблению со стороны гооударотвенной власти, окорей благополучен. Происхождения был скромного, доотатка тоже, в гражданокой войне учаотжя не принимал, никаких четко очерченных политических убеждений не имел, обладая зато полезными для строительства или попросту для государства знаниями и сноровкой. Мог, разумеется, и скоичатьоя шли, поскользнувшись на каком‑нибудь повороте, быть выведенным в раоход. Но если ты жив, Шура, послушай: вопомнж, ты ведь не просто учился со мной в одном клаоое, ты был главный мой школьный товарищ, и я был главным твоим товарищем. Помнииь, какой ты был толстый мальчик, толстяк? Толще тебя в классе никого не было. А потом исчезло в короткий срок нееотествеииое это ожиренье, и стал ты юнцом хоть куда. Но я о мальчике буду вопоминать.
Учился Шура со мной в одном классе с оамого начала, но сблизились мы с ним лишь на третий или четвертый год. С тех пор ои постоянно гоотнл у нас иа даче, летом, да и на Рождество или на масленичной неделе. Мать мол очень его полюбила; даже толщина его и медвежьи повадки, забавляя ее, вместе с тем и иравились ей. Отец мой обращался с ним, почему‑то, оурово; иначе как «Куренков» не называл. Но охотно видел его у нао, и дружбу нашу одобрял. Учился Шура хорошо, лучше чем я, более последовательно и уоердио; почти бесоменио был вторым учеником, но бесомеиному первому не завидовал, обогнать его не пытался, был другого склада; ничего от заправского пятерочника и педанта в нем не было.
При воей своей менковатостн мальчик был ои шустрый и веоелый, вспыльчивый, но и отходчивый, обладавший врожденным чувством справедливости и меры. Иных преподавателей, особенно французского я английского языка, безжалостно в нашем классе «разыгрывали», изводили. Мы с Шурой отчасти на том я сошляоь, что крайности коллективной этой травля нас отталкивали. Он понимал, что ни добродушный старик Барбеза ни проглотивший аршии мястер Стьюбингтси ничем такого издевательства не заолужжли; я очеиь был доволен, когда британского страдальца, лишенного возможности чему‑либо нас научить, заменила мопсообразная, приземистая и необыкновенно зло умевшая улыбаться оооба — единственная женщина в преподавательоком составе иколы, которая всю зту волчью стаю, при первом появления, обратила в молчаливое отадо робко взиравших на нее ягнят. Я же и вообще, с тех пор как себя помню, крайнее отвращение питал ко воякому «Семеро против одного», всегда одному сочувствовал, каким бы негодяем он ни был, и раотворяться в маосе, хотя бы только мысленно, ни малейшей способности не проявлял. У нас еще порой наваливались толпой иа какого‑нибудь — как бы его назвать — «врага народа* что ли — чтобы придавить его дружным напором к корждориой стеие. «Масло выжжмать» вое еще это называлось, как в «Очерках буроы» Помяловского. Я этих очерков дальне первой главы и читать в те годы не захотел. А когда наталкивался на оамо «выжимаиье», изо воех онл начинал тузить в спину одного из повернутых ею ко мне палачей, покуда не обращал гнев его на себя, или не вызывал крайнего его изумленья. — Как мне было объяонить ему, что он лииь попалоя мне под кулаки, и что колотил я — а хотел бы и гораздо больне чем поколотить — масоу, толпу и уже, безотчетно, все то обеочеловеченное «многоногое оно», что с тех пор такую власть приобрело иад людьми н, что никогда не перестанет мне внушать омерзение и ужао.
Шура в таких делах участия не принимал, и вообще отадности был чужд. Подростком, по примеру других, тайным курением в уборных не занимался. Похабных басенок и острот не повторял. Солиотом вообще себя вел, жору же подтягивал, да ж в запевалы же метил. Тажнх мальчиков, себя самого и всех друзей моих к ним причисляя, было, я думаю, в нашем классе шесть илж оемь. Но жилось нам от этого, надо заметить, вовсе не труднее чем другим. Не только школьное начальство не стремилось всех школьников сделать похожими одии на другого, но и те товарищи наши, что вели себя не так, как мы, не настолько были о плочены в компактную массу, чтобы мы ощущали с их стороны непрестанное давление на нас. Бурсацкие нравы уже легендарными казались даже тем из нас, которые сумели бы, в былые времена, вжиться в них илж с ними ужиться.
Шура, например, был даже популярен среди них; ои не прочь был объяснить, научить, подоказать; а задирать его, при всем его добродушии, не решались. Он хотя и толотяком был, но роолым, и раооердившись мог справиться с тремя драчунами зараз. Он был настоящий «хороший ученик», по совеоти, а не напоказ. Школа наша точно и создана была для таких, как ои. И мне нравилось в нем, как теперь подумаю, уравновешенность, спокойствие, незыблемая его нормальнооть. Его отец служил старшим приказчиком, а мать кассиршей во французском книжном магазине Иейе на Невском, бжжз Мойки, против Строгановского дворца, в двух шагах от учшлнща, еще ближе к которому они жилж, во дворе одного из выходящих на Мойку домов. Бывал я там редко, чаще Шура у нас, с тех пор как мы переехали на Малую Конюшенную, где порой и уроки готовили вместе. Но его отец, добродуииейшшй Алекоандр Ильич, однажды, вняв моим мольбам, отпер для меня ключом, не покидавшим его кармана, дверь заповедной комнатки, которой ведал ои одни, и где овисали с потолка и стояли на столах, на стульях, друг на друге беочнслеиные птичьи клетки, чьи пленницы–певуньи встречали его разноголосым щебетом. Другой его отраотью было осериое пенье. Галерочным олушателем лучших певцов был ои смолоду; любжл воохвалять голос Стравинского–отца («более бархатный, чем у Шаляпина») или Медеи Фигнер («вот вы бы ее поолуиали лет тридцать назад, — и какая красавица была!»).
Мать Шуры словоохотливостью не отличалаоь и казалась мне иссушенной заботою о своем единственном сыне, который и сам ее обожал и никаких особых забот ей не доставлял. Нам, однако, то еоть матери моей — она егс охотно летом и на целый месяц или два вверяла — и та мжлого увальня, юношей становившегося, учила манерам. Целовать дамам ручку, например: он прикладывался косом и чмокал с опозданьем; илж садиться налево от дамы в экипаж: он попал однажды направо. Мы ехали длинной вереницей на пнкжжк. и дама эта, на много лет его старше, как на зло была хороша собой да еще ж очень ему нравилась. Заметив онибку, когда уже тронулись в путь, он стал перелезать через ее колени, а ее самое подталкивать на прежнее свое место. Дама так хохотала, что чуть нз тележки же выпала.
Что скакете, инженер Нуреиков? Разве не так вое зто было?
С моим детством и ранними школьными годами мие проще всего распрощаться, вспомнив налу летнюю школьную поездку по Волге и на Кавказ. Организовал ее и руководил ею в 1907 году, при нашем переходе нз третьего в четвертый класс, учитель наш, любвеобильный Павел Иванович, уже помяну тыймной. Мне было тогда двенадцать, а Шуре, вмеоте с большинством моих одноклассников, ездившему с нами — тринадцать. Замыоел экскурсии, продолжавшейся недели три, был отчасти, разумеется, дидактическим: географией Роосши нам как раз и предотояло заняться в следующем учебном году; но Павел Иванович не такой был человек, чтобы о нашем удовольотвии забыть. Нарочитой дидактикой он дорожных наших радостей не отягощал, заботяоь скорее о том, чтобы путешествие пришлось нам по душе и стоило бы недорого. Цена его и в самом деле никого не отпугнула. Было нас человек тридцать, прихватили, кажетоя, кой–кого шз параллельного гимназического отделения. До Москвы отведен нам был вагон третьего класоа; взроолых же, из родителей, например, никого с собой не взяли, — никого, за одним, крайне меня смущавшим исключением. С нами ехала, пока что, правда, мало кем замеченная, в ооседием вагоне второго класса, моя мать. Упрооила таки Павла Ивановича! А я, как ши бился, отговорить ее не смог. Что ж мие теперь скажут мои товарищи? Маменькиным сынком обзовут, дразнить меня будут. Их‑то ведь родители с ними не едут, отпуотилн их; ведь мы уже болыяе; и зачем только она это вздумала?