Это потрясение изменило мой характер, мою душу. Я проболела двадцать дней. А когда поправилась, снова вернулась на труд фронт, но уже другая.
На трудфронт я вернулась в первых числах мая. Одноклассницы мои уже работали в других ротах, сформированных прежде. Я попала в общество чужих женщин, мобилизованных с курсов кройки и шитья, но скоро подружилась с молоденькой скромной учительницей, так что одинокой себя не чувствовала. Жизнь на трудфронте была уже налажена. В пять часов утра гремело «било», то есть ударяли в подвешенную рельсу. Мы поднимались с полов, потому что спали все на полу, мебели не было. Но где-то в другом здании была вода, чтобы умыться, а по вечерам даже кипел титан — огромный бак с краном. По утрам мы быстро выходили на улицу и шли два-три километра до своего пункта на трассе. Над нами в роли надзирательницы была пожилая женщина-политрук, которая делала нам перекличку. Вооружившись лопатами, мы копали ямы, похожие на могилы: метра полтора и столько же в глубину, а в ширину пятьдесят-семьдесят сантиметров. Когда ямы были готовы, мы шли в лес за надолбами. То были солидные свежие бревна из ели и сосны длиной около трех метров. Мы накатывали бревна на толстый канат, сложенный вдвое. Потом, сделав «мертвую петлю», тянули это бревно за оба конца каната. Тащить приходилось по кочкам, кустикам, мелколесью… Часто тяжелое бревно не поддавалось, сил у нас было мало: одни женщины — слабые, голодные, худые. Тогда мы дергали веревками. Я командовала: «Раз, два, взяли! Еще раз — взяли!». И на «взяли» бревно сдвигалось на тридцать-сорок сантиметров вперед. Так вот и тащили мы час-другой это бревно. Наконец, мы его приподнимали над ямой и ставили вертикально с наклоном в сторону фронта. Под «ноги» надолба мы приносили из леса коротыши, то есть бревна по полметра, которые складывали в ямы прежде, чем начать ее засыпать. Наконец, землю утрамбовывали и с гордостью любовались своей работой: длинной полосой надолбов — противотанковых укреплений. А другие роты пилили лес, ставили в три ряда высокие колья заборов, перематывая все колючей проволокой.
В обед на поляну приезжали машины, привозили котлы с супом и второе, выдавали хлеб. Кормили сытно, с расчетом, что кое-что люди возьмут на ужин. После обеда я успевала вздремнуть около своих ям. Я выбирала тень под кустами, клала мешок с миской и хлебом себе под голову и тут же засыпала. Удар в «било» поднимал всех, и мы работали еще три часа. На обратном пути мы не могли пройти мимо цветов и набирали большие букеты ромашек, лесных голубых колокольчиков, ландышей и других цветов. Куда их столько? Мы останавливались у свежей братской могилы павших здесь воинов и засыпали ее цветами.
То была моя первая весна, проведенная на лоне природы. Ведь все школьные годы месяц май мы проводили за книгами, готовились к экзаменам, которые тогда шли с четвертого класса. На дачу мы уезжали в июне, а то и позже. А тут в 42-м году я впервые увидела, как пробивается из земли стрелка ландыша, как поочередно на кустах раскрываются почки, как появляется первая зелень. А погода стояла великолепная, пели птицы, солнце грело все жарче. Я загорела и окрепла, так как весь день была на улице, в лесу. А вечером, доев свой хлеб с кипятком, я тут же засыпала на подушке из веток березы. Было еще часов шесть-семь вечера, на улице еще долго раздавался шум молодежи, смех, шутки, песни. Но я это слышала сквозь сон. Вечерние и утренние молитвы я читала дорогой и в перерывах между работой. Поэтому принимать участие в разговорах мне было некогда, и я ни с кем не сближалась. Но в душе я уважала окружающих меня женщин, видела, с каким энтузиазмом они трудятся Я чувствовала, что всех нас тут объединяет любовь к Родине, желание оказать своему народу посильную помощь. Я чуть не плакала, когда моя легонькая лопата, которую я полюбила, выскользнула у меня из рук и утонула в глубокой яме, когда мы переходили ее по скользким дощечкам. Добрые женщины утешали меня.
Я обратила свое внимание на худенькую смуглую девочку, которой на вид было лет четырнадцать. С каким упорством она стучала по корням деревьев, чтобы снять первые слои земли! А рядом с девочкой неизменно стояла ее старенькая красавица-бабушка, рослая, прямая еще, но сморщенная, как скелет, обтянутый коричневой кожей. Я видела, что бабушка ломала руки перед внучкой, чуть не на коленях упрашивала девочку отдохнуть и поберечь свои силы, но крошка упрямо стучала лопатой, которая не могла перерубить дерево.
— Как жалко бабушку. Да и девочка такая слабенькая, — сказала я женщинам.
— А ты — не такая же? — услышала я в ответ.
— Я — нет! Я сильная, у меня — мускулы! Тут раздался веселый взрыв хохота.
— У нашей Наташи — мускулы! — заливались все.
Я не обижалась, смеялась вместе со всеми, показывая свои обнаженные руки. А ноги у меня были все в царапинах, особенно икры ног были разодраны. Ведь когда мы тащили бревна, не обращали внимания на ельник, на сучья под ногами, шагая вереницей. Когда я вернулась домой, мама велела мне носить чулки, стыдясь моих разодранных ног, а я была глупая и ими гордилась. Вместо предполагаемых трех недель я проработала на трудфронте почти все лето. Лишь в августе я снова взялась за книги, но уже 10-го класса. «Что с тобой? Как ты изменилась!» — говорили мне учителя. Да я и сама чувствовала, что детство прошло, что я стала серьезнее, задумчивее. Больше я не интересовалась светской литературой. Что может дать она душе? Я теперь поняла, что жизнь наша в руках Господа, что Он волен взять ее, когда захочет, а потому надо беречь каждый час. Он не повторится, а вечность близка…
Зима 42-43-го года была нелегка. Здание экстерната не отапливалось, мы сидели на уроках в ватных пальто, шапках, валенках. В замороженных зданиях — ни воды, ни туалета. Писать в варежках невозможно, и бумага — ледяная. У брата Сережи и у меня была отморожена кожа на мизинце и других пальцах. Они распухали и трескались до крови. И все же мы писали. Сережа окончил за два года 7-й и 8-й, я — 9-й и 10-й классы. Летом он поступил в Энергетический институт, который давал студентам «бронь», то есть их не призывали в армию. Так мой младший брат избежал фронта и остался жив, а старший брат Николай был убит в первом же бою 30 августа 1943 года.
Коля был мне другом, советником, я с ним никогда не ссорилась. Помню, как я уговаривала его ходить со мной по субботам в храм вместо того, чтобы отстаивать у отца в кабинете вычитывание всенощных молитв. Служба в Елоховском соборе, который был от нас в десяти минутах ходьбы, Коле очень понравилась. Отец Николай Кольчицкий, который слыл агентом НКВД, очень ясно и с чувством произносил все иерейские возгласы. И приятный голос его доносил до наших сердец каждое слово. Много я за семьдесят лет жизни слышала прекрасных священников, но отец Николай — неповторим! «Христе, Свете истинный, просвещающий и освящающий всякаго человека, грядущаго в мир», — еще сейчас звучит в моем сердце. Тогда я понимала, что это мы с Колей, вступающие в мир. «Да знаменается на нас свет Лица Твоего…». И мы ждали этой последней молитвы всенощного бдения и не уходили, не достояв до конца. Да простит Господь рабу Своему иерею Николаю его согрешения, да упокоит душу его за старательное служение в храме. Ведь он затрагивал наши сердца, а это и нужно Господу, сказавшему: «Сыне, дай Мне сердце твое».
Я и Сережу звала в храм, но он сухо ответил: «Здесь (дома у папы) я теряю один час, а там (в храме) три часа». «Теряю», — как больно, что он не понимал того, сколько часов мы действительно ежедневно теряли на изучение того, что нам в жизни совсем не понадобилось. Если Сергею и понадобились науки для образования этой временной жизни, то наша жизнь здесь скоро окончится, а время, посвященное Господу, открывало нам двери в жизнь вечную.
Нас постигла великая скорбь, соединившая нас со страданиями всего русского народа, когда мы потеряли нашего Коленьку!
Осенью 42-го Колю призвали в армию. Провожая его, мама плакала, а он напевал веселую песенку. Ему было восемнадцать лет, но он не переживал еще ни одной разлуки с семьей. «Совсем дитя», — говорили о нем. Но за год он много пережил, вырос духовно, о чем говорят его письма из военной школы.
Осенью 43-го года папа, войдя в комнату, увидел на столе открытку, в которой сообщалось о том, что его сын убит в бою. Часа два-три папа был один, я запаздывала из института, ходила на лекции в Третьяковку. Папа открыл мне дверь и убежал, не взглянув на меня. Я кинулась вслед за ним, поняв, что с ним что-то происходит. Он встал лицом к иконам, держался за шкаф, а от меня отворачивался и весь содрогался, не говоря ни слова.
— Папочка! Что с тобой? Что случилось?
Он молча показал мне рукою на стол, где лежала открытка, а сам зарыдал громко, навзрыд. Мы долго сидели, обнявшись, на маминой кровати, я тоже обливалась слезами, но все старалась успокоить папу. А он долго не мог ничего говорить от рыданий. Первое, что он сказал, было: «Как трудно мне было произнести: слава Богу за все!».