Писатель Потапенко, который тоже учился в бурсе (горазда позднее Помяловского), в своих воспоминаниях отмечает время, когда из Петербурга прислали ревизора и прежний “образцовый” инспектор был уволен в отставку и заманен более гуманным. Это было в конце шестидесятых годов, т. е. когда уже давно в империи шли светские реформы (этим подтверждается мнение историка С. Соловьева, как мы отмечали в очерке “7 гор”, что не Христос, а гуманность была причиной “исправления” нравов среди священнослужителей; не мешает также вспомнить, что инквизиция в Западной Европе была отменена не священнослужительской властью, а гуманным правительством, например, в Австрии императором Иосифом).
Не следует забывать, что до сих пор прославляемый за блестящее богословствование митрополит Филарет Московский, не только не делал попыток исправить бурсацкую науку, а сам был поклонник розги (см. наши цитаты).
Жестокости в России, которые мы изобразили, — этот видимый ад — соответствовал тому невидимому аду, который царил внутри русского общества.
Во времена св. Серафима и немного спустя после его кончины, жили три замечательных писателя — Пушкин, Лермонтов, Гоголь, изображавшие жизнь русского народа, его душу, его надежду и его грусть. Что же, прежде всего, мы можем сказать о них самих? О них самих мы можем сказать, что все трое они умерли очень рано — но, что еще характернее, — все трое умерли от отчаяния. Умерли от недостатка любви в обществе, от холода, который мертвил тогда всех жаждущих правды.
Если бы нашлась хотя одна добрая, по-христиански сочувствующая душа (а добрая христианская душа живит, преображает, спасает человека), то Пушкин не впал бы в мрачное отчаяние и злобу и не вызвал бы на дуэль врага, не кончил жизнь, как самоубийца. Ведь все знали, что поэт мечется в 'нравственной агонии, но ни у кого не было в запасе живительных лучей: веры, надежды, любви, необходимых, чтобы его поддержать. Напротив, у общества злого, при виде несчастья; ближнего, как бы невольно разгораются злорадные мысли, убивающие человека на расстоянии (“ибо рад человек горю ближнего своего”, скажет позднее другой гениальный русский писатель не по данному случаю, а вообще). О смерти же Пушкина Лермонтов, обвиняя русское общество, сказал: “вы для потехи раздували чуть затаившийся пожар”. Но вот вопрос: а сам Лермонтов? — ведь он любил Пушкина, почему же лучами своими не оживил гибнущего друга? Потому что и сам он был мрачен, никого не мог по-настоящему любить, сам нуждался в спасении, желал смерти и взывал к Богу с просьбой “Устрой лишь так, чтобы Тебя отныне не долго, я еще благодарил”. 26 лет отроду он был убит и тоже, как самоубийца, на дуэли.
Третий гений, Гоголь, задыхался от отсутствия живых людей в обществе, изображая жизнь мертвецов, был окружен ими. Мучительно искал он для изображения живую душу, сжег даже свое замечательное произведение, так как там не было человека любви. Не в состоянии вынести своего смеха сквозь слезы, разрывавшего тоской грудь, скончался 42 лет отроду.
Трагедия русских народных гениев говорит о каком-то глубоком внутреннем разладе во всем русском народе. Этот душевный разлад особенно мучителен в творениях Лермонтова. Поэт чувствует свою обреченность — “я начал рано, кончу рано, мой ум не много совершит, в моей душе… надежд разбитых груз лежит”. “Я в мире не оставлю брата, и тьмой и холодом объята душа усталая моя”. Он даже заранее видит свою насильственную смерть: “в долине Дагестана с свинцом в груди лежал недвижим я”. Окружающее общество ничем не могло помочь тоске поэта; напротив, при мысли о людях его безнадежность возрастает: “печально я гляжу на наше поколение, его грядущее иль пусто иль темно”. “К добру и злу постыдно равнодушны”. — Это равнодушие характеризует Лаодикийскую церковь: “о, если бы ты был холоден или горяч, — но ты тепл и потому извергну тебя из уст Моих”, говорит Господь. В этой церкви вовсе нет братолюбия. Тогда становятся понятны восклицания поэта: “и как преступник перед казнью, ищу кругом души родной”… “Некому руку подать в минуту душевной невзгоды”… Лермонтов рисует героя нашего времени Печорина, который не только никого не любит, но губит всё кругом себя. Такой же современный герой у Пушкина — Онегин. Эти герои блистают в обществе, им первое место, они славны, всепобедны — общество чувствует себя в них, в этих сеятелях смерти.
И Лермонтов, и Пушкин, и Гоголь всем сердцем любят Бога. Но когда они Его чувствуют? не среди людей, а когда остаются одни наедине с природой. “Когда волнуется желтеющая нива…” “когда мне ландыш серебристый приветливо кивает головой — тогда смиряется души моей тревога — и в небесах я вижу Бога”. Лермонтов с величайшей любовью разговаривает не с людьми, а с веткой пальмы из Палестины, с горой Казбек, с рекой Тереком… Но как только обращается к самому себе или к людям, тотчас чувствует мрак: “ночь тиха, пустыня внемлет Богу и звезда с звездою говорит… Что же мне так больно и так трудно… Уж не жду от жизни ничего я…” Чарующая музыка стиля вдруг сменяется скрежетом заржавленной пилы, пилящей сердце: “уж не жду от жизни…” С такой же великой любовью и в красоте изображена природа у Пушкина. Его зима, осень, весна в поэме “Евгений Онегин” творят чудо в нашей душе: мы с детской чистотой созерцаем красоту Божию.
Где-то, в каком-то чрезвычайном отдалении от общества, среди которого протекает их жизнь, чувствуют русские гении людскую доброту. Так, Лермонтов в стихе “Отчизна” говорит, что он любит родину странной любовью — не любит то, что все в ней любят (то есть его современники): ни славы, купленною кровью, ни гордости покоя, ни темных преданий старины, но любит ее полей холодное молчание, ее лесов дремучих колыхание, разливы рек… то есть Божию красоту в природе, но кроме того любит: дрожащие огни печальных деревень, в степи кочующий обоз… полное гумно, избу, покрытую соломой! В праздник он готов смотреть до полночи пляску с топотом и свистом под говор пьяных мужичков. Эту же любовь к деревенскому празднику — трудами заслуженному — не питал ли и сам Господь Иисус Христос, часто посещая' пирушки простых людей, так что даже заслужил порицание: “Он любит есть и пить вино”.
“Странная” любовь Лермонтова к отечеству, на самом деле была истинной любовью к Божией природе и к людям простым, любимым Христом. Странной же она только казалась большинству его современников, которые были упоены славой могущества Российской империи, “купленной кровью”, и воображали, что это и есть любовь к родине.
И Пушкин очень далеко от всероссийских центров находит добрых людей: капитана Миронова, Нестора летописца, какого-то доброго дюка в старинной Италии, полуфантастических цыган, изрекающих приговор убийце их сородичей: оставь нас, гордый человек; мы не терзаем, не казним, но жить с убийцей не хотим… мы робки и добры душой. Даже у самозванца Пугачева Пушкин приметил очень добрую черту: памятливость, небольшой услуги, оказанной ему еще во времена его безвестного бродяжничества (Гринев отдал Пугачеву свой полушубок, наперекор желанию дядьки). Тут невольно рождается мысль: при такой памятливости добра, ему оказанного, если бы этого добра видел и чувствовал Пугачев больше в своей жизни, стал ли он тем, кем его знают.
Быть может, еще безнадежнее изображение состояния русского общества у Гоголя. “Вы рождены быть великим человеком, говорит один хороший человек Чичикову, герою “Мертвых душ” (2-я часть). Если бы добрые не жалели себя, как вы не жалели себя для добывания денег, как процвела бы русская, земля!” Изображением детства и всей судьбы Чичикова Гоголь; с тяжелым надрывом хочет сказать: при данном состоянии, общества почти невозможно человеку не стать на путь гибели, одном месте у него даже молниеносно промелькнула мысль: что такова судьба почти каждого человека на земле. Чичикоа своей идеей покупки мертвых душ являет как бы исключительность нечестия, и от него все отворачиваются: фи, мертвые души! Но не символ ли здесь? Разве вся Россия, тогда не была полна нечестных людей. Вспомним, что Державин не мог ужиться ни на одном губернаторском месте, потому что не был в состоянии сквозь пальцы смотреть на мошеннические проделки почти всех окружающих его деятелей и требовал законности. И сама императрица Екатерина, издавшая в свое время наказ о необходимости применять законы, упрекала Державина за неуживчивость, ибо она сама всегда старалась примениться ко всякого рода беззаконникам. Знаменитый Сперанский, посланный в Сибирь с чрезвычайными полномочиями (1819 г.), писал, что можно удалить всех взяточников и бессердечных начальников, но тогда никого не останется и некем их заменить, так как других нет.
В “Ревизоре” Гоголь показал, как легко самому ничтожному человеку в русском обществе изобразить из себя важное, уполномоченное высшей властью лицо. Местом явления Хлестакова Гоголь избрал небольшой провинциальный город. Но вот явление Ивана Толстошеева, как ближайшего ученика св. Серафима, его наследника, успех Толстошеева не только в провинции почти у всех архиереев, но и в самом высшем свете Петербурга, у императрицы и у синода (святейшего) не раскрывает ли Хлестакова, как лицо всероссийского значения. Но об этом еще будем говорить.