Можно лишь удивляться, что среди церковных иерархов не возникало особых разногласий по поводу допустимости подобного новшества. Тому было несколько причин. Эпоха Великих реформ всколыхнула всю империю, в том числе и Церковь. На этом фоне и стали возникать самые разнообразные инициативы, нацеленные на то, чтобы несколько оживить «синодальное» православие. Тем более что в первые века христианства исповедь уже имела подобную форму: грешники должны были признавать свои грехи публично, перед всей паствой, чтобы вновь стать частью единой церковной общины, совместно совершающей Евхаристию{213}.
Впрочем, существовал также исконно русский и более поздний — хотя и не церковный по форме — вариант подобной исповеди. Достоевский неоднократно заострял внимание читателя (самые наглядные примеры — разговор Сони и Раскольникова в «Преступлении и наказании», Зосимы и Алеши в «Братьях Карамазовых») на потребности русского человека каяться и просить прощения публично, «перед матерью-землей», если людей вокруг нет, и подтверждал тем самым весьма распространенное убеждение, что истинное покаяние должно быть прилюдным. Во всем православном мире на Прощеное воскресенье перед Великим постом было принято отвесить земной поклон и попросить прощения перед всей семьей дома и перед всем приходом в церкви{214}.
Более того, существует многочисленная литература, посвященная распространенному некогда обряду покаяния перед матерью-землей, ссылки на который обнаруживаются и в самом богослужении{215}. Публичное покаяние высоко ценилось не только в сугубо религиозном контексте: к примеру, наказание за преступление против сельской общины уменьшалось вдвое, если преступник сознавался и просил прощения{216}. В некоторых местностях России считалось, что супружеская пара, испытывавшая трудности с рождением детей, должна попросить прощения у живущих по соседству женщин{217}. Таким образом, можно предположить, что о. Иоанн привнес в православную литургию элементы архаичной дохристианской практики.
И тем не менее существовало несколько особенностей, отличавших общую исповедь батюшки от иных форм публичного покаяния. В случаях, когда грешник каялся перед соседями по общине, он делал это один. На исповедях пастыря была обратная ситуация. Несмотря на то что каждый прихожанин по-прежнему исповедовался в грехах от себя, он слышал собственный голос, который тонул в общем покаянном хоре, и испытывал совсем иные ощущения. Невольно человек переставал стыдиться собственных прегрешений, что отметили и подвергли особенно резкой критике другие священнослужители — об этом речь ниже. Тогда о. Иоанн стал намеренно пренебрегать внешними атрибутами священника, служащего литургию, — полным облачением, ризой, митрой; это заставило прихожан призадуматься. Выходя служить только в рясе и епитрахили (как обычно облачались священники для исповеди), он хотел напомнить прихожанам, что покаяние — все-таки сугубо личное дело каждого, несмотря на то, что оно произносится чуть ли не хором. По словам одного благочестивого прихожанина, о. Иоанн начинал службу «без привычного нашего “во имя Отца и Сына, и Святаго Духа”»{218}. Отсутствие этой обязательной и неизменной молитвенной формулы усиливало непосредственность восприятия, выходящего за привычные рамки церковной службы.
Сектанты того времени также отказались от этой формулы{219}. Несмотря на то что подход о. Иоанна сугубо внешне как будто бы и имел сходных черт с протестантскими воззрениями, конечный результат — таинство литургии, совершаемое священником, — оставался совершенно иным. Пастырь сразу же обращался к прихожанам со словами «мужчины и женщины, грешники, которые как я», чем подчеркивал скорее связь между священником и мирянами, чем различие в их религиозном статусе. Кроме того, о. Иоанн сам читал молитвы перед исповедью — действие, обычно совершаемое чтецом или даже мирянином, — с огромным чувством и с многочисленными собственными вкраплениями. Тем самым пастырь помогал преодолеть малейшее чувство формальности происходящего и передавал присутствующим свое ощущение связи с Богом. По мере того как тысячи людей слушали его прерывистый голос, накал их чувств возрастал. Настрой прихожан, в свою очередь, передавался о. Иоанну. Взаимодействие между священником и паствой, в котором обе стороны наполняли друг друга энергией, создавало атмосферу экстатического духовного освобождения. Очевидец писал:
«Он закрыл свое лицо руками, но из-под них капали на холодный церковный пол крупные слезы… Отец Иоанн плакал, соединяя свои слезы со слезами народа, как истинный пастырь стада Христова, скорбел и радовался душою за своих пасомых. А эти овцы заблудшие, грешные, увидя слезы на лице своего любимого пастыря и поняв состояние его души в настоящие минуты, устыдились еще больше самих себя и разразились еще большими рыданиями, воплями, стонами, и чистая река слез покаяния потекла еще обильнее к престолу Божию, омывая в своих струях загрязненные души. Громадный собор наполнился стонами, криками и рыданиями; казалось, весь храм дрожал от потрясающих воплей людей»{220}.
Положительное или отрицательное восприятие окружающими данных преобразований таинства исповеди в равной степени зависело не только от каких-либо представлений о соответствии канонам, но и от разного отношения к коллективному опыту. Консистория сопротивлялась введению общей исповеди, усматривая в ней опасное сходство с неистовствами членовредительской секты хлыстов{221}. Другим нравились отказ от собственного «я» и слияние с коллективом. Чтобы описать силу и притягательность общей исповеди, горячие сторонники о. Иоанна обращали внимание на всеобщее единение и преодоление социальных преград между людьми:
«В эти минуты перед нами была уже не масса отдельных людей, а как бы один человек, единое тело, один живой организм, двигавшийся туда и сюда. Все слилось и объединилось в этой массе. Нет более никаких разделений. Богатый и бедный, знатный и незнатный, ученый и неученый, мужчина и женщина, — все были вместе, у всех была в эти минуты одна душа и одно сердце, как у первохристиан»{222}.
Принося многим верующим неслыханное облегчение, подобные моменты расхолаживали и отталкивали более скептичных очевидцев. Чуждый религиозности, А. Серебров с отвращением отмечал:
«…при виде его толпа пришла в неистовство; каждый пробивался вперед, поближе к амвону. Толкались, лезли на лавки, на приступки, едва не растоптали плащаницу, чтобы лучше видеть старца. Тысячи рук тянулись ему навстречу, тысячи уст выкрикивали его имя…
…дьякон задул горевшие свечи. Из купола церкви опустилась темнота и придавила людей к земле. И вот тут-то и началось страшное. В темноте не видно, в темноте все дозволено. В темноте языки у людей развязались. Мерзость души человеческой хлынула наружу. Заголосили, завыли, запели юродивые. Ударились оземь припадочные. Темнота наполнилась воплями, стонами, рыданием. И все, кто был в церкви, вдруг оказались преступниками:
— Украл!
— Соседа поджег!
— Батюшка, помилуй, — со свекром сплю!..
Кто-то уже рвал на себе платье — трещал ситец:
— Робеночка… робеночка вытравила!
Кто-то уже чувствовал себя в преисподней:
— Спасите… Геенна огненная… Ад! Ад! Ад!
Нарядная дамочка тыкала в ладонь шляпной булавкой:
— Дрянь… дрянь… потаскуха!
У соседа-мещанина изо рта текла кровь — вышиб себе зубы.
Будь у этих сумасшедших ножи, они искровянили бы себя до бесчувствия»{223}.
Впечатление от общей исповеди было поразительно одинаковым у самых разных прихожан. Описания как сторонников, так и противников ее совпадают и в деталях, и в признании магнетической власти о. Иоанна над толпой. Например, свидетельство благочестивого духовного лица мало отличается от рассказа А. Сереброва:
«Стоял страшный, невообразимый шум. Кто плакал, кто громко рыдал, кто падал на пол, кто стоял в безмолвном оцепенении… “Кайтесь, кайтесь”, — повторял от времени до времени отец Иоанн. Иногда он обращался своим взором в какую-либо одну часть храма и там все чувствовали на себе его взор. Тотчас в этом месте начинали громче раздаваться голоса, заметно выделяясь в общем хоре голосов и заражая еще более толпу… Как могуче владел он всей этой массою народа, он был как бы какой маг или чародей. Скажи о. Иоанн народу, чтобы он шел за ним в эти минуты, и он всюду пошел бы за своим пастырем…»{224}
Связь между харизмой о. Иоанна и искупительной силой самого таинства показана с исключительной точностью. Люди шли к пастырю потоками, и по крайней мере в одном случае, когда более восьми тысяч паломников прибыли в Кронштадт на исповедь, более двух тысяч вынуждены были уйти (невозможно было приготовить так много Святых Даров){225}. Безусловно, возникал очевидный соблазн злоупотребления общей исповедью, позволяющей избежать более ответственной, откровенной и, возможно, вызывающей большую неловкость частной исповеди. К примеру, свящ. Борис Николаев обвинял прихожан в том, что многие из них предпочитают общую исповедь именно потому, что она освобождала их от обязанности признаться в своих проступках наедине со священником. Другие представители духовенства считали, что состояние катарсиса, в которое впадают прихожане, при отсутствии личной ответственности может только ухудшить их поведение после исповеди{226}.