«Лучше с диаволом в аду, чем с Кальвином в раю!» – шептали в ужасе люди.[397] «Если не будет в нас радости земной, то мы не войдем и в Царство Небесное». – «Дал ли бы Господь такое благоухание цветам, если бы не желал, чтобы мы ими наслаждались?» – учит Кальвин.[398] Но все цветы земли вянут от одного взгляда «Черного Француза», и со всей плотью мира происходит то же, что с неисцелимо больной Иделеттой.
«Люди должны смеяться вовсю» («qu'on rie à pleine bouche»), – учит Кальвин.[399] Но слишком болезненная чувствительность его не выносит громкого смеха. Люди могут веселиться, смеяться, но так, чтобы не разбудить в темном углу их тюрьмы неземного, нежного Чудовища, исполинского Крестового Паука.
Вся Женева, как тюремная больница, и робкое веселье в ней, как больничная пища. Это дозволенное до какой-то черты веселье больных невыносимо для здоровых: лучше совсем не улыбаться, чем смеяться не вовсю. «Сверхъестественная Фурия», госпожа Ами Перрен, которая пляшет, смеется вовсю, – ближе к Брачному Пиру – Царству Божию, чем жалобно улыбающийся, смертельно больной Кальвин.
За восемь дней до смерти он велит перенести себя в большую столовую, где собираются к нему на ужин все женевские проповедники.
«Братья, это моя последняя трапеза с вами, – скажет он со слезами на глазах и будет стараться из последних сил развеселить гостей, а потом, велев унести себя, скажет: – Между нами будет стена, но она не помешает мне быть соединенным с вами в радости! (Je viens vous voir pour la dernière fois, car hors ce coup je n'entrerai jamais à table… Vue paroi entre deux n'empêchera point que je sois conjoint d'esprit avec vous)».[400]
Кальвин, благословляющий плоть мира, – умирающий на пиру жизни больной; всех живых, здоровых, пирующих заражает он своей смертельной болезнью. А эта, весь мир от него отделяющая «стена», есть тайна Предопределения – «ужасный Приговор» (Decretum horribile).
В следующие девять лет, между 1555 и 1564 годом, совершается чудо всемирной истории – превращение Женевы из Города Плачевного в Город Блаженный – в то место, где происходит одна из первых попыток осуществить не только на небе, но и на земле, Царство Божие.
Что такое Женева? Маленький город – большое селение, отовсюду окруженное врагами, беззащитное, потому что находящееся на берегу озера, почти без стен и так близко от французской границы, что в полчаса король Франции может быть в городе. Герцог Савойский и бывший Женевский епископ, и даже Берн, бывший союзник, раздувая в городе пламя междоусобий, только выжидают случая, чтобы кинуться на Женеву и ее поработить.[401] Вся ее надежда спастись – «беглый Французишка», всеми ненавидимый, презренный, оплеванный, смертельно больной человек – тот, на кого уличные мальчишки натравливают псов.[402] Он-то и спасет Женеву? Нет, не он, а Царь царствующих и Господь господствующих, огненной стеною ограждающий свой Город возлюбленный – сошедший с неба на землю, Новый Сион.
будет начертано на вратах уже не Плачевного, а Блаженного Города.
«Вы – род избранный, народ святой, люди, взятые в удел, дабы возвещать совершенства Призвавшего вас из тьмы в чудный свой свет… Ибо вы были, как овцы блуждающие, не имея пастыря, но возвратились ныне к Пастырю и Блюстителю душ ваших» (1-е Петра, 2:9, 25). Это Кальвин первый скажет и сделает так, что все это услышат и увидят в подобном чуду всемирно-историческом действии. Вся Европа, все человечество, преображенное в Царство Божие, – эта мечта Кальвина не осуществится, но уже и то, что была такая мечта на земле, есть, может быть, к Царству Божию первый шаг.
Все гонимые люди Новой Веры, все, «настоящего Града не имеющие, грядущего Града взыскующие», собираются отовсюду – из Франции, Англии, Голландии, Италии, Испании – в Женеву и, падая на колени перед городскими воротами и целуя эту чужую землю, как родную, плачут от радости.[403] Точно вся кровь великого тела – христианского человечества – приливает к высокому сердцу Европы – Женеве – и с каждым биением своим оно говорит всем племенам и народам земли:
В 1555 году, тотчас после первой победы Кальвина над Либертинцами, король Франции отдает приказ герцогу де Гизу напасть на Женеву, и в то же время главный военачальник ее, Ами Перрен, искусно распространяет по городу слух, что французские изгнанники вступили в переговоры с королем, чтобы предать ему город. Но герцог де Гиз умирает внезапно, и все это дело ничем не кончается.[404] А в 1558 году Генрих Второй, король Франции, заключает союз с Филиппом Вторым, королем Испании, чтобы овладеть Женевой. Город – на волосок от гибели. Граждане всех званий и возрастов – духовные лица и светские, простые и знатные, старики, дети и женщины – с кирками и лопатами возводят городские стены и углубляют рвы. Между ними работает и Кальвин, полубольной. Но суд Божий совершается над Генрихом: он убит на рыцарском турнире, и все дело опять ничем не кончается. Снова огненной стеною оградил Господь свой Город возлюбленный.[405]
В том же году Кальвин, исполняя давнюю мечту свою, основал Женевский университет. Так же, как только что, работая с киркой и лопатой, строил военные укрепления Женевы, – он строит теперь эту новую твердыню духа. «Страх Господень – начало премудрости» – будет начертано над входом в здание. «Чтобы привлечь как можно больше учеников и содержать их в наилучшем здравии, будет оно воздвигнуто лицом к озеру, под теплыми ветрами с полдня и свежими – с запада».[406] Две тысячи слушателей соберутся в него со всех концов мира уже в самый год основания.[407] «Это совершеннейшая на земле, от времен апостольских, школа Христа», – скажет о нем великий шотландский реформатор, Джон Нокс.[408]
В те же дни установлено особое в женевских церквах богослужение, где всякий верующий может проповедовать так, что проповедь становится беседой, в которой задаются вопросы и получаются ответы на самые тайные сомнения, и новая свобода воцаряется там, где было некогда рабство.[409]
В 1559 году в день Рождества Христова, кто-то в Малом Совете вдруг вспомнил, что все учителя и проповедники – женевские граждане, кроме величайшего из них, Кальвина. Двадцать лет трудился он для своего второго отечества, душу ему отдавал, и вот, все еще – такой же безымянный «Француз», ille Gallus, каким в него вошел. «Да будет предложено мэтру Кальвину сделаться Женевским гражданином», – единодушно постановлено в Малом Совете. «Да не посетуют на меня высокочтимые Сеньоры за то, что я сам уже давно их о том не просил», – отвечает Кальвин.[410] Так делается он гражданином двух городов – Града Человеческого и Града Божия вместе. Будет Женевская церковь новым «ковчегом на великих водах потопа», – по слову Кальвина.[411] Мученики двух тысяч Церквей по всему лицу христианского мира, от берегов Атлантического океана до Китая и Бразилии, кровью своей запечатлеют новое исповедание Женевской Церкви: «Да не будет на земле власти иной, кроме Бога, Царя царствующих и Господа господствующих». Все они засвидетельствуют перед Богом и людьми, что такое Кальвин – чудо или чудовище, свет или тьма, потому что сумеречно-двойственного в нем, «демонического», «радийного», они не поймут никогда. Но те, кто мог это понять, должны вглядеться пристальней во внешнее и внутреннее лицо его, или, точнее, в то, как внешнее лицо его относится к внутреннему, – чтобы понять, как он жил и что он сделал, а главное, чем он был, – чудом или чудовищем, – только ли великим грешником или также великим святым.
Как ни сказочен, призрачен образ Кальвина на единственном, кажется, исторически подлинном портрете его в Женевской Библиотеке, но, может быть, в тайну лица его он глубже всего проникает. Ужас Предопределения – в трупно-зеленой бледности этого лица, а на красных, точно свежей, только что высосанной кровью запачканных губах Вампира – запекшаяся кровь Михаила Сервета, Жака Грюэ, братьев Компаретов и скольких еще замученных жертв.[412] Но, судя по другому, мало известному, резанному на дереве, портрету Кальвина, он жилист, костляв, сух, – кожа да кости, но крепок – Кощей Бессмертный – кремень. «Худенькое тельце твое скорее знак, чем тело», – говорит ему один из друзей (ton petit corps est un signe plutôt qu'un corps)».[413] Семь смертельных болезней гложут, гложут его и все не могут изглодать. «Мое здоровье – вечная смерть, – говорит он, в сорок лет, и в те же годы. – Я все еще молодой человек (ma santé est une mort perpétuelle… combien que je sois jeune homme)».[414] Это соединение старости с молодостью, может быть, самое страшное в нем, потому что кажется нездешним, сверхъестественным. Слишком понятно, что не только взрослые пугаются, но и маленькие дети плачут от страха, завидев на улице этот движущийся, желтой кожей обтянутый скелет в черном длинном плаще-таларе женевских проповедников, в плоском берете черного бархата, с длинной, узкой, черной, как будто приклеенной к щекам бородой и с глазами, горящими, как вставленные в пустые глазницы раскаленные угли.[415] Мимо людей он проходит, не глядя на них и низко опустив голову, как будто стыдясь чего-то: так, может быть, выходцы с того света перед живыми людьми самих себя стыдятся.