С этой точки зрения для меня имело большое значение встретить в рукописях Гете пояснения в виде следующих: "Чтобы сколько-нибудь ориентироваться в этих различных родах (Гете подразумевает различные роды знания в человеке и его отношения к внешнему миру), разделим их на: пользующихся, познающих, созерцающих и объемлющих.
1. Пользующиеся, ищущие пользу, требующие ее являются первыми, которые как бы очерчивают область науки, берутся за практическое; сознание, основанное на опыте, дает им уверенность, потребность — известную широту.
2. Познающие нуждаются в спокойном, бескорыстном взгляде, в неутолимой жажде нового знания, в ясном рассудке; они всегда находятся в связи с первыми. Обрабатывают же они в научном смысле также лишь то, что им встречается.
3. Созерцающие проявляют уже продуктивность, и знание, само себя повышая, требует, незаметно для себя, созерцания и переходит в него; и как бы знающие ни открещивались и ни зарекались от фантазии, они все же вынуждены, не успев спохватиться, прибегнуть к помощи продуктивного воображения.
4. Объемлющие, которых можно было бы назвать в более высоком смысле созидающими, проявляются в высшей степени продуктивно; тем именно, что они исходят из идеи, они уже высказывают единство целого, и до известной степени делом природы является подчиниться в дальнейшем этой идее"[69].
Из подобных замечаний ясно: Гете придерживается взгляда, что человек с обычной формой сознания стоит вне сущности внешнего мира. Он должен перейти к другой форме сознания, если он стремится познавательно соединиться с этой сущностью. Во время моего пребывания в Веймаре во мне все решительнее вставал вопрос: как на познавательной основе, заложенной Гете, строить далее, чтобы, исходя в мышлении из его созерцательного метода, перейти к такому, который мог бы воспринять в себя духовный опыт как он открывался мне?
Гете исходил из того, что достигается на низших ступенях познания: это "ищущие пользу" и "познающие" знания. Эти знания в душе Гете наполнялись светом "созерцающих" и "объемлющих" знаний, которые благодаря продуктивной душевной силе могут бросить свет на содержание низших ступеней познания. Вступая с низшим знанием в душе в свет высшего созерцания и постижения, он чувствовал себя соединенным с сущностью вещей.
Но этим, конечно, еще не дано познавательное переживание в духе, но лишь указан к нему путь с одной стороны — с той, которая проистекает из отношения человека к внешнему миру. Мне было ясно, что удовлетворение может принести только постижение другой стороны, проистекающей из отношения человека к самому себе.
Может ли сознание, когда оно становится продуктивным, то есть прибавляет нечто от себя к ближайшим образам действительности, продолжать оставаться в реальном — или же ускользает от него, чтобы затеряться в нереальном? Необходимо понять, что же противостоит в "созданном" при помощи сознания — этому сознанию. Сначала нужно достичь согласия человеческого сознания с самим собой, и только после этого можно найти оправдание чисто духовного переживания. Такими путями текли мои мысли, принимая все более ясную форму, когда я сидел над рукописями Гете в Веймаре.
Было лето. Современная художественная жизнь в Веймаре не привлекала к себе внимания. Можно было спокойно предаваться искусству, которое являлось здесь как бы памятником деятельности Гете. Мы жили не в настоящем, мы были перенесены в гетевские времена. Настоящее же характеризовалось тогда в Веймаре временем Листа, однако его представителей в Веймаре тогда не было.
Время после работы я проводил с людьми, работавшими в архиве. Среди них были сотрудники, приехавшие сюда на короткое или на длительное время. Чрезвычайно любезно я был принят директором архива Бернардом Зуфаном[70], а в лице Юлиуса Вале[71], постоянного сотрудника архива, приобрел хорошего друга. Однако все это приняло более конкретные формы год спустя, когда я поступил в архив на более продолжительное время; об этом будет сказано позже, при описании этого периода моей жизни.
Более всего я стремился к личному знакомству с Эдуардом фон Гартманом, с которым мы уже несколько лет обменивались письмами на философские темы. Встреча произошла во время моего кратковременного посещения Берлина, сразу после пребывания в Веймаре.
Я имел возможность долго беседовать с ним о философии. Он полулежал, вытянув ноги, на диване. В таком положении, из-за болезни колена, он провел большую часть своей жизни. Взор мой остановился на его челе, на котором лежал отчетливый отпечаток ясного острого ума. Глаза его свидетельствовали о внутренне прочувствованной уверенности в знании. Густая борода обрамляла лицо. Его слова выражали уверенность, которая давала понять, что он обладает некоторыми основополагающими мыслями о всеобщей картине мира, которую он по-своему и освещал. Подвергалось критике все, что исходило из других воззрений. Я сидел напротив него, когда он резко критиковал меня, однако внутренне он меня не слушал. Сущность вещей лежала для него в бессознательном и должна была навсегда остаться там, скрытая от человеческого сознания; для меня же бессознательное было тем, что усилиями душевной жизни может быть поднято и доведено до сознания. В ходе беседы я сказал: "Все же не следует заранее видеть в представлении нечто отдельное от реального и представляющее в сознании лишь нереальное. Подобный взгляд не может быть исходной точкой теории познания, ибо он закрывает доступ ко всякой реальности, и остается только верить, что человек живет в представлениях и что к реальности можно приблизиться лишь через гипотетические представления, то есть нереальным образом. Скорее здесь прежде всего следует проверить, имеет ли подобный взгляд на представление, как на нечто нереальное, какую-либо значимость, или же он вытекает только из предрассудка". Эдуард фон Гартман возразил на это: "Об этом нечего и говорить, уже само слово "представление" говорит о том, что в нем не дано ничего реального". Меня охватил какой-то душевный озноб, когда я услышал это. Серьезнейшая исходная точка жизневоззрений выводится просто из объяснения слова! Я ощутил, как все же я далек от современной философии. Этот душевный озноб повторился, когда я уже сидел в вагоне, отправляясь в дальнейшее путешествие, и предавался мыслям и воспоминаниям об этом все же ценном для меня посещении. И так не раз было впоследствии.
За исключением визита к Эдуарду фон Гартману, мои короткие посещения Берлина и Мюнхена во время путешествия по Германии после Веймара были насыщены художественными впечатлениями. Расширение моего кругозора в этом направлении я ощущал как особое обогащение моей душевной жизни. И это первое большое путешествие, которое мне удалось совершить, имело большое значение и для моих взглядов на искусство. Во мне жило множество впечатлений, когда вскоре после этого путешествия я остановился на несколько недель в Зальцкаммергуте, в семье моих учеников, которым я преподавал уже много лет. Моя внешняя деятельность и далее часто состояла в репетиторстве. Внутренне ее поддерживало еще и то, что мне хотелось довести до определенного пункта жизненного развития того мальчика, воспитание которого мне было поручено и совершенно дремавшую душу которого мне удалось пробудить.
После возвращения в Вену мне вскоре представилась возможность общаться в кругу людей, группировавшихся вокруг одной дамы, душевный мистически-теософский настрой которой производил на всех участников этого круга глубокое впечатление. Часы, проведенные мной в доме этой дамы, Марии Ланг[72], были для меня очень ценными. Присущая ей серьезность в понимании и ощущении жизни проявлялась в ней благородно и красиво. Ярко и проникновенно говорила она о своих глубоких душевных переживаниях. В мистических исканиях, во внутренней борьбе с собой и с миром она пыталась найти некоторое, пусть даже и не полное, удовлетворение. Она была словно создана для того, чтобы стать душой круга ищущих. В круг этот проникала теософия, исходившая в конце прошлого столетия от Е. П. Блаватской. Франц Гартман[73], ставший знаменитым в широких кругах благодаря своим многочисленным теософским сочинениям и отношениям с Е. П. Блаватской, ввел теософию и в этот круг. Многое из нее было воспринято Марией Ланг. Мысли, которые она находила в теософии, во многих отношениях соответствовали ее душевному строю. Однако все, что воспринимала она с этой стороны, лишь внешне касалось ее. В себе самой она несла мистическое благо, которое естественным образом поднималось к сознанию из выдержавшего жизненные испытания сердца.
Архитекторы, литераторы и другие лица, которых я встречал в доме Марии Ланг, едва ли заинтересовались бы теософией в изложении Франца Гартмана, если бы не проявила интерес к теософии сама Мария Ланг. Меньше всего заинтересовался бы я сам. Ибо то отношение к духовному миру, которое выражалось в сочинениях Франца Гартмана, было совершенно противоположно моему духовному направлению. Я не мог согласиться с тем, что оно проникнуто действительной внутренней истиной. Меня занимало не столько его содержание, сколько то, как оно влияло на действительно ищущих людей.