Вот то, что следовало сказать об угрозе теологии по этому второму пункту.
Одиночество и сомнение — не худшие и не самые страшные угрозы для теологии. Она может быть поставлена под вопрос также и со стороны предмета, которым живет, к которому обращена, которым оправдывается и которому силится соответствовать. Ей может грозить опасность, идущая от самого Бога. Может? Да, она, в самом деле, угрожает ей, теология, в самом деле, поставлена под угрозу. Она оказывается под ударом не только извне (лекция 10) и не только изнутри (лекция 11), но и свыше. Ее работа совершается, — теперь мы должны ввести это нелегкое понятие, — в искушении (Anfechtung) [1], то есть в испытании, уничтожающем всяческое дерево, сено и солому ее дел (1 Кор 3:12–13) праведным Божьим гневом. И становится очевидным, что все сказанное до сих пор об угрозе теологии — детские игрушки в сравнении с тем, что нам надлежит осмыслить теперь под этим третьим именем.
Можно только удивляться тому, насколько распространена такая теология, которой люди весьма ревностно занимаются в попытке избежать одиночества и преодолеть подтачивающее их сомнение, которая явно доставляет множество хлопот и забот также и в другом отношении, но по образу действия которой почти не заметно, что и она подвергается этому испытанию свыше. Кажется, что она удивительно мало страдает от страха перед Божьим ударом (Angriff), находит удивительно мало поводов для того, чтобы стать лицом перед этой высшей и самой грозной опасностью. Но кто не должен был бы удивляться, прежде всего, самому себе? Найдется ли теолог, который стал бы утверждать, что в этом вопросе он свободен от какой бы то ни было беззаботности, который стал бы уверять, — может быть, даже с гордостью, — что он существует, мыслит и говорит в полном сознании Божьего искушения, которому подвержено его дело, что он ведет себя и выглядит так, как будто противостоит этому искушению? Худшее в этой дурной ситуации заключается в том, что каждый теолог с поразительной легкостью не замечает или всякий раз забывает, что его начинание находится под угрозой в этом опаснейшем смысле.
Настигающее теологию искушение есть не что иное, как событие, в котором Бог «ускользает» от этого затеянного людьми и пущенного в ход предприятия, в котором Он закрывает Свое лицо перед делом этих людей, отворачивается от него. В котором Бог, со всеми вытекающими отсюда последствиями, — а разве Он связан здесь какими-либо обязательствами? — отказывает ему в присутствии и действии Своего Святого Духа. Труд теологии, сталкивающейся с подобным противостоянием, — это не обязательно труд только плохой теологии: он может быть также уделом хорошей, с человеческой точки зрения даже наилучшей теологии. В перспективе традиции, из которой она происходит, или в перспективе нового поворота, который в ней совершается, она может быть превосходной, в лучшем смысле консервативной и в то же время, сообразно эпохе, прогрессивной теологией. В такой теологии, может быть, ни в чем нет недостатка: ни в основательности библейской экзегезы, ни в систематической глубине и искусности, ни в актуальной заостренности, ни в практической полезности. В ней могут звучать хорошо подготовленные и живые проповеди, и, по крайней мере, в некотором более или менее тесном (для этого избранном) кругу современных и иных людей им могут внимать с заслуженным уважением. Она может порождать внушительную литературу солидного и вместе с тем смелого содержания, которая изучается, обсуждается и неустанно вытесняется еще более достойной литературой. Юноши ей внимают, и старики ею довольны. Община наставляется ею, и мир не остается к ней равнодушным. Коротко говоря, здесь горит с благодарностью принимаемый светильник Церкви — и, кажется, еще и светит. Это напоминает подпись под портретом одного почтенного базельского профессора, знатока античности (то был в начале XVIII века ученый, красноречивый и всегда довольный Иероним Буркхард): «О Боже, продли дни украшения сего града. Он ревностно доносит до нас Твое Святое Слово».
Все это может быть, но что с того? Все пребывает в порядке, но все пребывает также в прискорбнейшем беспорядке. Мельница вертится, но вертится вхолостую. Все паруса подняты, но нет ветра, который наполнил бы их и двинул корабль. Колодец на месте, и все подводящие воду трубы тоже, но вода не течет. Есть наука, но нет сияющего в силе своего предмета познания. Есть набожность, но нет воспламененной Богом и потому воспламеняющей веры. На самом деле здесь не происходит ничего из того, что кажется происходящим. А происходит то, что Бог, о котором здесь якобы идет речь, лишь молчит перед лицом того, что здесь, — к сожалению, не исходя от Него, но всего лишь о Нем, — мыслится и говорится. Происходит то, что Его отношение к такой теологии и таким теологам следовало бы описать как вариацию на знаменитое место из пятой главы Книги пророка Амоса: «Ненавижу, отвергаю ваши лекции и семинары, ваши проповеди, доклады и библейские часы и не обоняю ваших коллоквиумов, конференций и выездных сессий. Если вознесете Мне ваши герменевтические, догматические, этические и пасторальные премудрости, Я не приму их и не призрю на жертву из тучных тельцов ваших. Удалите от меня шум: вы, старики, — шум, поднятый вашими толстыми книгами, а вы, юнцы, — шум, поднятый вашими диссертациями! И не буду слушать трескотни рецензий, звучащей в ваших богословских журналах, бюллетенях и обозрениях, в ваших церковных и литературных газетах» [2]. Страшно, когда это происходит: когда Бог молчит и Своим молчанием говорит такое; страшно, когда то одному, то другому теологу приходится это замечать или догадываться об этом. Но страшнее всего то, что многие, бодро продолжая делать свое дело, кажется, вовсе не замечают, даже не догадываются, что происходит: что теология с ее вопросами — вся, целиком и без остатка, — поставлена Богом под вопрос. По высшему и последнему счету, поставлена под угрозу настигающего ее Божьего искушения!
Но как это может быть? Как может Бог отсутствовать там, где совершается такое благое дело, где так осознанно и с таким вниманием к Его велениям вспоминают о Нем; где так внятно, громко и серьезно о Нем говорят, — как это, по крайней мере, пытаются делать в теологии? Как может Бог быть против, как может обращать Свое страшное молчание к тем, кто все же за Него, — причем настолько за Него, как это могут быть только теологи? Разве не должен Он быть Помощником, Свидетелем и Поручителем здесь, где людям как-никак важно Его дело и Слово, причем не по их собственному произволу, а согласно Его призыву и велению? Здесь, где люди по Его указанию поставили своей задачей науку о Его Логосе? На это следует, прежде всего, ответить: Бог ничего не должен вообще, не должен и здесь. То, что происходит в искушении теологии, может происходить. Ибо и теологи, пусть даже самые лучшие и верные, это люди, причем грешные люди, которые не вправе притязать на одобрение и содействие Бога, но живут лишь Его свободной милостью. О них самих, об их словах и делах в любом случае будет верно сказать: «Сокроешь лицо Твое — мятутся; отнимешь дух их — умирают, и в персть свою возвращаются» [3]. Бог не был бы Богом, если бы не был свободен и с ними поступать так же, и для них назначить смерть возмездием за грехи [4]. И нет ничего чудовищного в том, что Он и по отношению к ним применяет эту Свою свободу.
Но это — не причуда и не произвол, в этом есть свой благой смысл. Когда Бог, в самом деле, поступает так, Он вершит суд и правду. Это лишь подтверждает, что и теология, путь даже самая лучшая, сама по себе, как таковая, есть дело грешного, несовершенного, даже извращенного и ввергнутого в ничтожество (dem Nichtigen) человека. Сама по себе она не пригодна для того, чтобы служить Богу, Его общине и миру; она может стать и оставаться правой и полезной только по милосердию Божьему. Но Божье милосердие есть Божье избранничество, которым Он также и отвергает; оно есть Божье призвание, которым Он также отклоняет и отбрасывает; Божья милость, в которой Он также вершит суд; Божье «да», в котором также звучит и «нет». Это Божье отвержение, отклонение, осуждение, отрицание поражает, карает, приводит в смятение, — причем до основания, — все то грешное, несовершенное, извращенное и ввергнутое в ничтожество, что вновь и вновь проявляется даже в лучших человеческих свершениях, в том числе и в лучшей теологии. Всякая богословская работа может стать и оставаться правой и полезной Богу и людям лишь в силу того, что она вновь и вновь ввергается в этот огонь, вновь и вновь проходит через этот огонь, который есть огонь Божьей любви, но огонь поддающий [5]. Только то, что остается в результате — и что названо в Первом послании к Коринфянам (3:12) золотом, серебром и драгоценными камнями, — только это и делает теологию угодной Богу и целительной для Церкви и мира. Это прохождение теологии через огонь и есть искушение, рядом с которым, — ибо что может тогда остаться от нее? — даже безутешное одиночество, в котором может оказаться теология, даже радикальнейшее сомнение, которым она может страдать, действительно всего лишь детские игрушки. Теолог может рассчитывать, что Бог за него лишь тогда, когда по всему фронту Он против него. И только если он примет это, он сможет также, со своей стороны, быть за Него.