Что такое символ? Это не образ, не притча, не картина, не иллюстрация. Разница между символом и определением вот в чем: определение старается как бы положить пределы тому, о чем оно говорит. Оно старается все уловить и выразить, насколько это вообще выразимо. Символ, наоборот, всегда указывает вне себя. Проще всего было бы так пояснить смысл символа: если мы человеку показываем отображение неба в воде, его первое движение будет не в том, чтобы вглядеться в это озеро, а в том, чтобы, отвернувшись от него, посмотреть ввысь. Это принцип символа: показывается что-то земное для того, чтобы указать на что-то небесное; показывается нечто, что можно уловить чувствами, для того, чтобы указать на то, что можно познать только в самых глубинах человека и самым глубоким восприятием. Служба, обряд, который мы совершаем в Церкви, в этом отношении очень многое говорит о том, каковы человеческие, глубинные отношения любви и взаимности; и над ними, мне кажется, надо задуматься и верующим и неверующим. Верующим — потому что всем нам надо на основании приобретенного опыта заново передумывать то, что, как нам кажется, мы знаем уже давно. А если в этом обряде есть что-то ценное (он не устоял бы в человеческом обществе, если бы в нем не было глубины и значительности), может быть, верующие и неверующим откроют что-то не только о Боге, но и о человеке, о тех отношениях, которые составляют самую сердцевину человеческой жизни: о любви, о браке, о семье.
* * *
Как я уже сказал, одна из целей этих бесед — не только прояснить для верующих глубину и значительность обрядов, но сделать эти обряды понятными и для неверующего. И не просто ради того, чтобы верующий стал более приемлемым и более понятным для людей нерелигиозных, а потому, что обряды Церкви, уходящие своими корнями в опыт и веру тысячелетий, образно, картинно, символами часто раскрывают перед нами такие глубины человеческого опыта любви, радости, горя, которые могут не только быть полезны верующему, но и неверующему раскроют какую-то глубину его собственной души и его собственной жизни.
Мы все думаем, будто знаем, что такое любовь, и умеем любить. На самом деле очень часто мы умеем только лакомиться человеческими отношениями. Мы думаем, что любим человека, потому что у нас к нему ласковое чувство, потому что нам с ним хорошо; но любовь — нечто гораздо большее, более требовательное и, порой, трагичное.
В любви есть три стороны. Во-первых, человек любящий дает, хочет давать. Но для того, чтобы давать, для того, чтобы давать совершенно, давать, не делая получающему больно, нужно уметь давать. Как часто бывает, что мы даем не по любви, настоящей, самоотверженной, щедрой любви, а потому, что, когда мы даем, в нас нарастает чувство своей значительности, своего величия. Нам кажется, что давать — это один из способов утвердить себя, показать себе самому и другим свою значительность. Но получать от человека на этих условиях — очень больно. Любовь только тогда может давать, когда она забывает о себе; когда человек дает, как один из немецких писателей сказал, как птица поет, от избытка своего: не потому, что требуется, вынуждается у него дар, а потому, что давать — это песнь души, это радость, в которой можно себя забыть для радости другого человека. Такая любовь, которая умеет давать, гораздо более редка, чем мы воображаем.
С другой стороны, в любви надо уметь получать; но получать, порой, гораздо труднее, чем давать. Мы все знаем, как мучительно бывает получить что-нибудь, испытать благодеяние от человека, которого мы или не любим, или не уважаем; это унизительно, оскорбительно. Мы это видим в детях: когда кто-нибудь ими не любимый, кто-нибудь, в чью любовь они не верят, дает им подарок, им хочется растоптать подарок, потому что он оскорбляет самую глубину их души. И вот для того, чтобы уметь давать и уметь получать, нужно, чтобы любовь дающего была самозабвенной, а получающий любил дающего и верил безусловно в его любовь. Западный подвижник Венсан де Поль[7], посылая одну из своих монахинь помогать бедным, сказал: “Помни — тебе нужна будет вся любовь, на которую способно твое сердце, для того, чтобы люди могли тебе простить твои благодеяния…” Если бы мы чаще это помнили, мы меньше удивлялись бы, что окружающие без радости, иногда со сжимающимся сердцем обращаются к нам за помощью и ее от нас получают.
Но даже там, где и давать, и получать — праздник, радость, есть еще одна сторона любви, которую мы забываем. Это — жертвенность. Не в том смысле, в котором мы обычно о ней думаем; например, что человек, который любит другого, готов на него работать, лишать себя чего-нибудь, чтобы тот получил нужное; что родители могут себя лишать необходимого ради того, чтобы дети были сыты и одеты и иногда получали радость от подарка. Нет, та жертвенность, о которой я говорю, более строга, она относится к чему-то более внутреннему. Она заключается в том, что человек готов по любви к другому отойти в сторону. И это очень важно. Ведь порой бывает так между мужем и женой: они друг друга любят сильно, крепко, ласково, радостно. И один из них ревнует мужа или жену — не по отношению к кому-нибудь, который вот тут, теперь может поставить под вопрос их любовь, а по отношению к прошлому. Например, отстраняются друзья или подруги детства; отталкиваются куда-то в глубь воспоминаний переживания прошлого. Тому, кто так безумно, неумно любит, хотелось бы, чтобы жизнь началась только с момента их встречи. А все то, что предшествует этому, все богатство жизни, души, отношений кажется ему опасностью; это что-то, что живет в душе любимого человека помимо него. Это одна из самых опасных вещей. Потому что человек не может начать жить с какого-то, даже самого светлого дня встречи с любимым, дорогим человеком. Он должен жить с самого начала своей жизни. И любящий должен принять тайну прошлого как тайну и ее уберечь, ее сохранить, должен допустить, что в прошлом были такие отношения любимого человека с родителями, с друзьями, с подругами, такие события жизни, к которым он не будет причастен, иначе как оберегающей, ласковой, почтительной любовью. И здесь начинается область, которую можно назвать областью веры: веры не только в Бога, а взаимной веры одного человека в другого.
Человек начинает любить другого, потому что вдруг, неожиданно для себя самого, видит в нем что-то, чего он раньше никогда не видел. Бывает: молодые люди, девушки принадлежат к какому-то общему кругу, живут бок о бок, работают вместе, принимают участие в общественной жизни. И вдруг тот, кто до сих пор никем не был замечен, делается центром интереса для одного из этого круга; в какой-то момент один человек другого увидел не только глазами, но каким-то проникновением сердца и ума. И этот человек, который был просто одним из многих, вдруг делается единственным. Человек тогда предстает с новой красотой, новой глубиной, новой значительностью. Такое видение может длиться годами, может продолжаться всю жизнь. Но порой, по прошествии какого-то времени, это видение тускнеет (как бывает, когда солнце отойдет от окна и вдруг сияние этого окна тускнеет). И вот в этот момент вступает вера. Вера вот в каком смысле: вера как уверенность, что то, что было когда-то увидено, а теперь стало невидимым — достоверно, несомненно. Такой верой мы все живем, более или менее. Бывают моменты особенных встреч, глубоких, волнующих; потом мы возвращаемся к обычной жизни: но снова оказавшись лицом к лицу с человеком, связанным с этим переживанием, мы знаем, что видимое нами — не весь человек; что в нем есть такая глубина, которую мы теперь больше не можем прозреть. И мы относимся к этому человеку по-новому. Это очень ясно выявлено в целом ряде молитв чина бракосочетания.
* * *
Говоря о браке, о взаимоотношениях мужа и жены, я упоминал, что кроме любви, то есть ласкового, пламенного и тихого влечения одного человека к другому, этим взаимоотношениям еще присуща вера. В начале службы обручения[8] мы молимся о том, чтобы Господь послал тем, кто собирается венчаться, не только взаимную любовь — совершенную, мирную, не только Свою помощь, но еще единомыслие и твердую веру. И, конечно, первое, что приходит на ум верующему, это: “Дай нам, Господи, крепкую веру в Тебя, и тогда все будет хорошо…”
Это правда; но есть еще другая сторона в этом. Не может быть истинных, подлинных взаимных отношений, если нет между мужем и женой, между невестой и женихом взаимной веры, то есть, с одной стороны, настоящего доверия, с другой стороны, верности. Это очень важно, и это раскрывается очень ясно дальше в службе, когда читается молитва, где упоминается блудный сын. Он ушел из отчего дома, прожил блудную, некрасивую жизнь, раскаялся под давлением обстоятельств и вернулся домой. И что же случилось? — Отец его встречает, он к нему бежит навстречу, его обнимает, целует, и когда сын говорит отцу: “Я согрешил против неба и перед тобой, я недостоин называться твоим сыном…” — отец ему не дает сказать последних слов, которые были приготовлены кающимся сыном на пути. Он хотел сказать: “Прими меня хоть как одного из твоих работников…” — отец не дает ему этого сказать, потому что недостойным сыном он может быть, но не может быть ничем меньшим, чем сыном. А дальше отец не спрашивает ни о чем; ему достаточно того, что сын вернулся домой. Он его не спрашивает, кается ли тот, жалеет ли, стыдится ли своего прошлого, не спрашивает его, готов ли он измениться; ему достаточно, что сын вернулся, для того, чтобы верить в него до конца[9].