Апологет Фрэнсис Шеффер применяет подобный метод, подводя, как он говорит, «человека к логическим выводам из его предпосылок». На время дискуссии он готов принять крайние материалистические идеи — отсутствие Бога, отсутствие абсолюта, а затем демонстрирует, что логические следствия из этих предпосылок ведут к анархии и самоубийству. Многим этот метод кажется весьма убедительным. Его использовали русские писатели Тургенев в «Отцах и детях» и Достоевский в «Братьях Карамазовых» и «Бесах». Они доводили до крайности выводы нигилизма (само это слово ввел в оборот Тургенев) и показывали непригодность этой философии в качестве общественной или личной этики. «Если Бога нет, все позволено», — писал Достоевский.
Однако трудно поверить, чтобы Екклесиаст пользовался такой методикой апологетов. «Мирские» и «суетные» высказывания занимают в этом тексте чересчур много места и выглядят куда убедительней, чем редкие лучи света. Мильтон, сам того не желая, превратил Сатану в подлинного героя «Потерянного рая». Так и в Екклесиасте отчаяние оказывается гораздо мощнее всего остального, а более оптимистичные или «благочестивые» высказывания выглядят достаточно чужеродными, словно проповедник вставил их в тщетной попытке вернуть себе надежду. Чтобы постичь смысл этой книги, я должен был погрузиться глубже в эту странную философию проповедника, изучить ее изнутри.
Единственная мудрость, какую мы можем приобрести, — это мудрость смирения. Смирение бесконечно.
Т. Элиот
На мой взгляд, суть учения Екклесиаста сконцентрирована в главе 3 его книги. Здесь находится наиболее часто цитируемое выражение, которое повторили в своей песне популярные музыканты шестидесятых годов — «Всему свое время». Затем следует фраза, которую я уже приводил: «Видел я эту заботу, которую дал Бог сынам человеческим». Следующий раздел этой главы задает тон всему, что будет в дальнейшем.
Проповедник развивает учение, которое богословы называли антропологией, или учением о человеке. Он обсуждает сходство людей с животными — ведь всех нас ожидает одна и та же участь — и различия между нами. Главное отличие заключается в том, что мы несем бремя богов. Как говорил Паскаль, человек отличается от животного именно потому, что он сознает свою малость.
Об этом «бремени» говорили греки в мифе о Прометее, который дал людям огонь (искусство и просвещение). Но боги посчитали, что он дал им «честь сверх должного», и в наказание Зевс приковал Прометея к скале и послал орла, который терзал печень героя. Итак, превзойдя свою меру, человечество навлекает на себя вину и страдание.
У христиан есть параллель этому греческому мифу. Мы тоже верим, что Бог возложил на нас бремя, к которому мы сами потянулись. В саду Эдема не было и тени экзистенциального отчаяния, а труд и удовольствие полностью удовлетворяли человека. Но в эту блаженную пору Адам и Ева захотели уподобиться Богу, познав добро и зло. Они отвергли свой статус творения и потянулись к чему–то большему, чем Бог дал им. Они не смогли довериться Богу, и бремя богов легло на их плечи.
Наш век, как никакой другой, мучительно причастен к бремени богов. Мы открыли и высочайшую надежду, и сокрушительное отчаяние. Большинство наших проблем порождено, как это ни странно, мечтой о прогрессе, стремлением к самоусовершенствованию и лучшей жизни. В конце XIX века казалось, что наука и техника сумеют излечить болезни, облегчить боль и все мы заживем по–царски. Прогресс и впрямь даровал нам посудомоечную машину и многочисленные прививки, но заодно с ними атомное оружие, парниковый эффект и бесчисленное множество канцерогенов.
Бруно Беттельхейм писал:
«Никогда прежде такому количеству людей не жилось так хорошо: мы уже не дрожим в страхе перед болезнями и голодом, перед злом, таящимся в темноте, перед чарами ведьм. Мы избавлены от труда охотиться за своей пищей; машины, а не ручной труд поставляют нам почти все, что нам требуется, и много такого, без чего мы вполне могли бы обойтись. Мы унаследовали свободы, за которые человечество билось несколько столетий. Благодаря всему этому мы должны были бы ощутить рассвет новой великой надежды. Однако теперь, когда мы могли бы вовсю наслаждаться жизнью, мы испытываем глубочайшее разочарование, потому что свобода и комфорт, о которых мы так мечтали, не придали ни цели, ни смысла нашей жизни».
Наши достижения оборачиваются против нас самих. Мы стараемся продлить человеческую жизнь, но мы не в силах дать смысл жизни человеку, постоянно прикованному к сложнейшей аппаратуре, — и тут же появляются «альтернативные решения». Мы поставляем в страны третьего мира антибиотики, стремительно снижая показатели детской смертности, — в результате население резко возрастает, и ему уже грозит призрак голода. Мы ухнули сотни миллиардов долларов на войну с бедностью — в итоге бедняков стало больше, чем прежде.
Наиболее развитые в технологическом отношении страны занимают первые места по количеству разводов, наркоманов, абортов, разгулу насилия и преступности.
Как говорит Малькольм Маггеридж в книге «Новое открытие Иисуса»:
«В итоге мы почти неизменно получаем совсем не то, к чему стремились. Распространение образования способствовало росту неграмотности, полстолетия пацифизма завершились двумя самыми страшными и разрушительными войнами, стремление ко всеобщему равенству только обострило классовое самосознание, а сексуальная свобода породила всевозможные мании в невиданных прежде масштабах».
Так и Екклесиаст произносит грозное пророчество в пору неслыханного благосостояния и общественного прогресса. Правитель Израиля чувствовал и в себе, и в своем народе неспособность выдержать это бремя. Он усвоил тот суровый урок, который Моисей старался преподать израильтянам: все, к чему притрагивается человек, отмечено роковым изъяном, и опасней всего хорошие времена, потому что лучшие наши побуждения приведут нас к краху. Иначе говоря, люди — отнюдь не боги, и именно эта мысль доводит проповедника до отчаяния. Роджер Шаттук назвал это в честь персонажа Чосера «синдромом Батской ткачихи»: «Мы недовольны своей участью, какой бы она ни была, просто потому, что она нам досталась».
Однажды в нескольких милях от города Анкоридж на Аляске я наткнулся на поразительно красивый пейзаж. Сначала я приметил множество автомобилей, свернувших с шоссе. Там, на фоне серого, как сланец, неба вода в океанском заливе приобретала слегка зеленоватый оттенок с редкими белыми прожилками. Вскоре я догадался, что эти белые просветы на самом деле дельфины, серебристо–белые дельфины–белухи, резвящиеся едва ли в пятидесяти футах от берега. Я простоял там сорок минут рядом с другими зрителями, прислушиваясь к ритмическому биению океана, следя глазами за изящными, призрачно–размытыми полумесяцами, проступавшими на поверхности там, где кормились дельфины. Люди замерли в благоговейном молчании. На этот миг все остальное — заказанный в ресторане столик, экскурсионный план, домашние дела — отошло на второй план. Мы умилительно созерцали мирную и вместе с тем величественную картину и чувствовали себя незначительными перед ней. Все мы, незнакомые друг другу, стояли рядом в молчании, а белухи потихоньку уплывали. Затем мы сели в машины, чтобы вернуться к своей занятой, организованной жизни. Но часть своего постоянного напряжения мы оставили на берегу океана.
Проповедник, несомненно, оценил бы наше отношение к дельфинам, ибо он настаивает, что хоть мы и не боги, но мы и не животные. Бог «вложил вечное в сердца людей». Эта красивая фраза охватывает многое в человеческой жизни. Она указывает и на присущий нам религиозный инстинкт, который, к изумлению антропологов, находит себе выражение в любом известном нам человеческом обществе. Однако наши сердца соприкасаются с вечностью и иными, не только религиозными способами. Проповедник отнюдь не является нигилистом, он отчетливо, ослепительно ясно видит красоту тварного мира.
Я нахожу в книге Екклесиаста следы той «ностальгии», того Sehnsucht, о котором столь красноречиво говорит Льюис. «Отблесками благодати» назвал он как–то эти отголоски трансцендентного, которые улавливал, слушая музыку, читая греческий миф или находясь внутри собора. Мы все порой испытываем эту тоску, этот порыв: в сексе или в созерцании, в музыке, в природе или в любви.
Каков источник нашего чувства красоты и связанного с ним удовольствия? Мне кажется, это ключевой вопрос. Для атеиста он может стать философским эквивалентом христианской проблемы страдания. Ответ проповедника совершенно ясен: благой и любящий Бог желает, чтобы Его создания испытывали восторг и радость и осуществляли свои цели. Честертон утверждает, что именно радость, эта «вечность в сердце», стала вехой, указавшей ему путь к Богу: