Я прочла Вашу книгу о Паскале. Мне очень нравится. Почему-то ближе всего она к первой Вашей, которую я прочла – о Толстом. Точно меньше искусства и умственных ухищрений в ней, чем во всех предыдущих. Конечно я верю, что знаю другой Рим чем тот, о котором Вы говорите, и живу этим знанием, но это не так уж разъединяет людей. Очень хочется ещё что-нибудь из Ваших странствий по душам. Перечитываю здесь разные, вышедшие за эти годы, книги старых друзей. С литературной же Москвой совсем ещё не встречалась. Мои же личные друзья, которых вижу, все без исключения переживают что-нибудь тяжелое – утраты, болезни и др. В смысле материальном живется сейчас всем хуже, чем год назад.
Я ещё не благодарила Вас за обещание прислать денег мне и Жуковским – каждая копейка теперь так ценна – и вдвойне дорого то, что это приходит от настоящих друзей. Когда увидите Бердяевых скажите им, что напишу им на днях.
Пробуду в Москве ещё месяц или немного более. Если бы захотели мне написать, то адрес мой: Арбат, 55/32 кв. 12 или через М. Б.
Здесь в лесу – душистая ранняя весна: почки у тополей набухают. А у Вас верно уже цветут каштаны. Куда уедете Вы летом и как здоровье Ваше, дорогой друг и уже навеки недостижимый.
Привет сердечный Вашим и всем кого знала.
С Любовью Евг. Г.
Судак 23. 12. 1925
Дорогой друг Лев Исаакович!
Я молчала так долго, потому что мне было слишком трудно преодолеть тупое оцепенение, сковавшее меня после первых, таких озаренных дней и даже месяцев. Тогда двери как будто приотворились – а потом захлопнулись наглухо. Это очень тяжело перенести. Столько было передумано за это время, о чем хотелось бы говорить с Вами, но в письме это не пишется. Но знайте, дорогой друг, что Ваши слова… такие понимающие её, были мне радостны как мало что за это время.
Осень я провела в Симферополе в опустевшем Адином доме и там особенно тяжела была мне моя омертвелость, потому что сознавала как в каждый миг реально нужно моё активное участие в жизни мальчиков, в их учении, в их вопросах. А я еле жила рядом с ними.
Димитрий Евгеньевич, насколько может, хорошо и мужественно выполняет трудную свою задачу. Сейчас идет у него переписка с Москвой, где ему предлагают лучше оплачиваемую работу (тоже научную – а он действительно полюбил свою биологию!). И желаю ему этого, так как здесь уже очень трудно материально, и боюсь расстояния, которое вырастет между ними и моей здешней семьей, которую пока оставить я тоже не могу. Вообще трудно разрешить все сложности нашей жизни!
Я долгое время ничего или почти ничего не читала – все было или не интересно, скользило, или было мучительно, как например книги Гольденвейзера об умирающем Толстом: несколько человек из минуты в минуту в своих дневниках записывали тайну его умирания – духовного и физического! – А теперь у меня проснулся голод на хорошее, глубокое, непреходящее и как мне хотелось бы Вашей статьи (или книги) о Декарте, Паскале и Спинозе. Сыны и пасынки, нет? О ней мне горячо, восхищенно писали из заграницы.
Мне очень памятны Ваши слова о Паскале во французской книжке и они впервые меня к нему привлекли – не любила его никогда.
Напишите, что ещё писали Вы за это время или что прежнее вышло по-французски и какие отзывы вызвало – мне это очень интересно.
Я просматривала это время французскую литературную газету Les Nouvelles Litteraires, и так ясно встала предо мною давно невиданная картина французской духовной жизни – какая все ещё глухота к чужому, ненависть к германскому! Часто упоминается имя Paul Valery, о котором Вы как то писали. В чем его особенность, какого он духа?
Из того что здесь выходит почти только и интересны разные материалы – особенно о Достоевском – которые в большом количестве выходили эти годы. Map. Бор. писала мне, что у Сабашн. издается книга писем Мих. Ос. – 150 выбранных из трех тысяч написанных им к родным в Одессу. Я не знала, что он так был с ними близок. Что и кем было написано о нем за границей?
Я очень давно не имею вести ни от кого из вас – о Кламаре ничего не знаю. Как ни скупо пишутся письма, читаю их так жадно, вчитываюсь, чтобы близко почувствовать далеких близких.
Как здоровье Ваше? Непременно напишите, когда напишете – что с глазами Вашими и вообще? Не молчите очень долго, дорогой друг, и мне и Дм. Евг. дорого слышать Вас.
Пишите в Судак или Симферополь – все равно.
Знаете ли что-нибудь о Вячеславе – кроме того, что он в Риме? Всем близким привет. Буду и другим писать скоро.
Жму руку с любовью.
Ваша Евгения Герцык
[Судак?] 8. 4. 1926
Дорогой Лев Исаакович!
Я долго Вам не отвечала, но так была обрадована Вашему письму. Тогда же переслала его Дм. Евг. так что у меня его нет под рукой, чтобы вернуться к тому что Вы говорите о стариках-греках, над которыми Вы охотно сидите теперь.
Я очень думала о приведенных Вами словах Плотина о последней борьбе, предстоящей душам. И о том, какой Вы вкладываете в них смысл. Вы не любите, дорогой и старый друг, когда Вас допрашивают. Но простите мне – хотя бы потому, что так издалека говорю с Вами – и может быть ответите? Ведь стоит ли так бороться душе, если поживем мы, поживем и все кончится? Не значат ли эти слова, что это «последнее» – в каком-то смысле и «первое» чего-то что лежит по ту сторону этой борьбы – в смысле ли времени или глубины? И нельзя ли поэтому ещё до этой борьбы и зная, что она будет и что она, конечно, испепелит все наши ценности – нельзя ли все-таки жить отблесками того, что Там? Просто внутренней тихостью, внутренним светом соприкасаться с тем, что за всеми борьбами? Неужели страдание непременно более достоверное свидетельство? – Но я вижу, что все эти вопросы в сущности не вопросы и что отвечать на них нечего. И мне хочется спросить Вас немножко по-другому. Скажите, неужели долгий и трудный опыт Вашей жизни не сделал то, что опостылело всякое утверждение розни (борьба) и правда увиделась только в единении? Единение – это не «Рим» и не всякие Римы, а мир, мир с Богом и с собою. А потом пускай борьба со всем и со всеми, – все равно знаешь уже, что главное узнается не в борьбе.
Дорогой друг, скажите мне хоть слово в ответ, только совсем простое не умственное. И простите мне – ещё раз повторяю – хотя бы за то, что очень далеко живу и что верно никогда не увидимся.
Я очень стала молчаливая, но внутри живу очень счастливо, хотя и трудно – ломается многое внутри. Хочется чтоб совсем не осталось умственных стенок и предрассудков. Самое трудное от этого отделаться в писании – испытываю глубокое отвращение к изысканности и умственности того, что писала и что заканчиваю теперь, а сделать ничего не могу. И потом, я так люблю слово, соблазняюсь им. Мне кажется даже, что может быть какая-то терапия словом: я лечила и вылечивала себе мигрень стихами Пушкина. И с детьми нашими я бессознательно как-то веду свою «пропаганду» больше всего стихами (они сейчас – т. е. мальчики – переживают пору отвращения, скепсиса и увлечения всякими биологиями). И какой верный и глубокий ток пробуждают в душе прекрасные наши русские поэты, т. е. самый звук русского стиха! Вы теперь ведь и «педагог», Лев Исаакович, правда? Как хотелось бы знать что-нибудь из Вашего общения умственного с молодежью. Пожалуйста, скажите мне об этом. Мне было очень интересно от Вас услышать хоть краткий рассказ о разных западных писателях, потом видела их портреты – Valery, Maritain – и читала несколько страниц их. Но они меня определенно мало влекут.
Очень давно ничего не получала из Кламара, а от С. H. {Вероятно, Сергей Николаевич Булгаков.} получила из Ниццы. Как-то все вы живы, здоровы? Весенне ли уж в Париже? У нас после теплой зимы в апреле снег падает хлопьями, но я и радуюсь задержать зиму, чтобы не наступило всегда шумное у нас лето, чтобы додумать.
Живем в полном уединении, совсем без людей. Только письма. Внешне благополучны – и в Симф. и здесь и здоровы. У Дм. Евг. все не устраивается место в Москве. Пишет мне мало, так что о состоянии его душевном мало знаю, [неразб.] был здесь, а в мае жду их сюда на лето. Меня очень мучает, что я так мало для них делаю. Это мой больной вопрос.
Ну вот, дорогой друг, прощайте пока.
Напишите когда-нибудь опять и, если можно, о том что пишется сейчас.
Привет всем.
Ваша Евгения Герцык
Письма Аделаиды и Дмитрия Жуковских к Льву Шестову
Симферополь 14. 6. 1924
Дорогой Лев Исакиевич!
Несколько лет упорной борьбы за «благополучное, нищенское существование» – вот как можно охарактеризовать нашу жизнь. Правда, у меня (не Аделаиды Казимировны) была приятная работа (даже отчасти научная, поскольку хватало времени) и бодрое настроение.
Теперь же напала апатия ввиду полной безвыходности в будущем. Университет наш реформируется и я теряю место. Теперь уже будет не нищенское благополучие, а неблагополучное нищенское существование, вернее ПХЧПХУЙБ (отсутствие существования).