— А это, — спрашиваю, — что за люди?
— Дак они, — отвечают, — крещеные. Раньше, пока вас не было, у нас бабки крестили: молитовку погундят, а уж как родители назовут, в том наименовании и оставляли. А Энгельс — Геля, стало быть, — хорошее имя, у нас Энгельсов много…
И вот захотелось мне познакомиться хоть с одной такой «бабкой», которая по дерзновению своему крестила здешних младенцев — Новомиров и Энгельсов. Вообще-то крестить может всякий крещеный человек, но — если нет священника и если обстоятельства понуждают, — то есть в исключительных или, как теперь говорят, экстремальных условиях. В прежние времена женщины знали это: родит где-нибудь на покосе, видит, что не жилец, обмакнет пальцы в кринку с водой: «Крещается раб Божий, — назовет имя, — во имя Отца, аминь, — влажными пальцами коснется головки младенца. — И Сына, аминь, — снова коснется. — И Святаго Духа, аминь», — коснется и в третий раз. А если нет воды рядом, то так — без воды. Коли после того помрет младенчик, священники его отпевают как крещеного христианина, а коли выживет — остается только святым миром помазать. Конечно, век этот был на земле нашей куда как исключительный и крестить, хоть и без священников, надобно было, но зачем же нечеловеческие имена?..
Кроме того, «крестительницы» эти неутомимо придумывали всякие слухи: то батюшка нехорош, потому что богатый, а когда оказалось, что бедный, и это плохо — настоящий поп не может быть нищим; то — в каждом селе жена, а коли не так, то — больно строг с женщинами, мог бы и внимание оказать: мало ли что священник — мужчина все же… Дальше стал неправильным, поскольку звался не Алексием, а всех правильных попов, дескать, непременно зовут Алексиями, взять хотя бы патриарха, которого по телевизору показывают. В подтверждение этих слов говорили еще, что перед подписью своей ставлю букву «о» с точкой, а, к примеру, когда председатель колхоза уходит в отпуск, то за него остается механик и ставит тогда перед своею подписью «и. о.»…
Повели меня к одной знаменитости: говорят, у нее даже «поповский фартук» есть. Заходим в избушку: сидит за столом старуха в истрепанной епитрахили и что-то пишет. А епитрахиль — главное священническое облачение, без нее никакой службы не сослужить, и, конечно, никому, кроме священника, надевать ее не полагается. Видать, осталась от батюшки, утраченного в тридцатые годы. Поздоровались. Бабка и объясняет:
— Кошечка моя потерялась. Теперь вот, паря, лешему приходится письмо писать, чтобы возвернул кошечку.
— На каком же, — говорю, — языке письмо ваше?
— Ты что ж, паря, не знаешь, как лешему письма пишут?.. А еще священник!.. Чему вас там только учат… Справа налево!
— И какой же, — спрашиваю, — адрес?
— Да никакой: положи под крыльцо — и будет доставлено.
И вот, думаю я себе, коли во святом крещении человек с Богом соединяется, то с кем же соединяла души людей эта чудодеица в «поповском фартуке»?.. То-то возле ее логовища никто естественной смертью давно уже не помирает и ни единого человека отпеть нельзя — сплошь самоубийцы. В прошлом месяце тракторист додумался на ходу выбраться из своего трактора и лечь под гусеницу, а вчера, и сорока дней не прошло, его напарник проделал над собой то же самое — эпидемия…
Умирала она тяжело и мучительно. Я приезжал исповедовать ее, но ни капли раскаяния не дождался: она лишь злобствовала на близких своих, на соседей, знакомых и, корчась от боли, выкрикивала: «Не люблю всех!.. Не люблю всех!.. Не люблю всех!..» С этими словами, без покаяния, она и умерла.
А ветхую епитрахиль, послужившую спервоначала неизвестному мне новомученику и претерпевшую затем множество надругательств и оскорблений, я выстирал, окропил святою водою и спрятал в тихое место — пусть отдыхает.
За ночь потеплело на двадцать три градуса, и утром было всего двадцать пять.
Крещу после богослужения, вдруг дверь распахивается и влетает охотовед: перепоясан патронташем, на боку нож. Когда облако тумана рассеялось, он разглядел происходящее и вылетел.
В свой час Таинство свершилось, люди ушли, а охотовед опять влетел и громким — громким шепотом:
— Отец, скорее: у тебя в деревне волки! — шепотом, стало быть, от благочестивости, а громким — от переизбытка чувств. — Мы сделали оклад в бору, но флажков не хватило, и надо один лаз перекрыть.
Я говорю ему, что мне теперь убивать нельзя. А он чуть не умоляет: убивать, мол, и не надобно, встань только в нужном месте и всё…
Я снял облачение, замкнул храм и как был в подряснике, так и взобрался на снегоход. Помчались мы, пугая собак и прохожих, через все село, за околицу, а там по проселку к моей деревне.
Мы с этим охотоведом знакомы давно: случалось, вместе охотились, да и потом, когда я начал служить в областном центре, судьба нас снова свела — пострадав от медведя, он частенько ездил в город на врачебные консультации и останавливался в той самой гостинице, где жил я.
Заехали ко мне, я быстро переоделся, схватил ружье и — дальше. У крайней избы остановились: крыльцо было залито кровью.
— Рысь, — пояснил охотовед. — Задрали ее в лесу, а вечерять притащили сюда — так культурнее. А уж под утро, когда хозяйка печь затопила, опять в лес убрались.
По следам хорошо было видно, как тащили сюда и как убирались обратно.
— Ну а рысь-то чего сдалась? — не понял я. — Больная, что ли?
— С котенком… Так бы им, конечно, ни за что ее не взять бы, а тут, видать, рысеныша своего защищала, вот и подставилась… Это ведь, отец, твои знакомые волки…
За несколько дней до того ехал я в районный центр отпевать мужичка, отравившегося иностранным спиртом: у нас тогда от этого спирта мор был, словно от чумы или от черной оспы, — каждый день кого-нибудь хоронили… Тепло в машине, задремал я. Вдруг шофер говорит:
— Глядите-ка: две собаки, да какие большущие!
Открываю глаза — впереди на дороге сидят две псины. Но, думаю, откуда тут быть собакам — вокруг и жилья нет?..
Мы приближаемся, а они лениво встают и неспешно отступают на обочину: вижу — волки! Чего ж, думаю, они так безбоязненны — среди дня, прямо на дороге, — не подранки ли?..
— Тормозни, — говорю.
Остановились метрах в десяти от волков. Только я приоткрыл дверцу, они как сиганут в поле и — прыжками по сугробам… Видать, устали, перебираясь через заснеженные поля, и сели передохнуть на асфальте.
Заехали к охотоведу, рассказали ему о волках, и в тот же день он начал преследование. А они, словно издеваясь над казенным человеком, побрели по его охотничьему путику и съели двух лисиц, угодивших в капканы. Наконец добрались до моей деревни, где от них нашли погибель свою рысь с детенышем.
Поставили меня на номер. Затаился я, изготовился к выстрелу, а сам думаю: чего же мне делать, если волки и впрямь выскочат? Стрелять в воздух? Так можно всю охоту испортить, а волки эти не только лисиц, они уж дюжину собак поизорвали да в колхозный телятник пытались залезть, — так что порчу охоты мужики не поймут. Правда, архиерей благословил меня в случае голода добывать пропитание охотничьим способом, как, например, это делают бедствующие православные священники на Аляске. И хотя случай таковой вполне можно было считать наступившим: не было у меня ни жалования, ни хозяйства, — все же волк мало годился для пропитания. С другой стороны, за волков полагалась премия, а вот с премией можно было бы и в сельпо зайти…
Чувствую, самому мне не разобраться: прочитал «Отче наш», особо выделив «хлеб наш насущный даждь нам днесь» и «не введи нас во искушение», — и успокоился.
И правильно сделал: перебили мужики волков, а я их даже и не видел. Говорили, что волки поначалу пошли на меня, но потом вдруг круто свернули в сторону.
— Я на это и рассчитывал, — признался охотовед. — Коли уж тебе стрелять нельзя, так их на тебя и не выпустят. Так что ты у нас оказался лучше всяких флажков — вроде стены бетонной.
Потом охотоведу прислали премию, и он справедливо разделил ее между всеми участниками облавы. Вот и получилось, что в искушение Господь не ввел, а хлеб насущный — дал.
Как-то под Рождество крестил я в глухом отдаленном сельце ребятишек. Для совершения Таинства предоставили мне заплеванный, пропахший мочою клуб, явленный в мир, как можно догадываться, взамен некогда разоренного храма. После крещения меня попросили заехать в соседнюю деревеньку — надобно было отпеть только что преставившегося старичка.
По дороге водитель грузовика рассказал мне, что покойному семьдесят пять лет, что всю жизнь он проработал колхозным бухгалтером, «лютый партиец — даже парторгом бывал», а вчера с ним случился удар, и врачи, приехавшие из районной больницы, ничем не смогли помочь.
В избе пахло яйцами, солеными огурцами и колбасой — хозяйка дома, старшая дочь покойного, готовила для поминок салат, а трое мужиков — сыновья, приехавшие из других деревень, — пили водку.