Поистине этот плащ подходит шотландскому горцу. Хороший дешевый макинтош отливает сталью, словно латы. Мне приятно думать, что такую форму носили древние шотландцы в окутанных туманом походах. Мне приятно представлять, как Макинтоши в макинтошах спускаются к презренным жителям равнины, сверкая в дневном или лунном свете. Одна из красот дождливой погоды в том, что света меньше, но блеска больше. Солнца нет, но сияют пруды, плащи и лужи, словно ты попал в зеркальное царство.
Да, одна из забытых нами, но поистине сказочных прелестей дождя в том, что, уменьшая свет, он его удваивает. Небо темнеет, но сияет земля. Дороги, если посмотреть на них непредвзято, обретают красоту венецианских каналов. Мелкие озерца повторяют каждую мелочь земли и неба; мы живем в двойном мире. Гуляя по сверкающей мостовой, отразившей фонари, человек кажется точкой на зеркале и может вообразить, что летает по золоту неба. В любой лужице, где отражаются, повиснув вниз головой, дома и деревья, возникает сказочное царство. Мерцающая, мокрая мешанина теней и очертаний, реальности и отражений непременно тронет сердце того, кто ощущает, как призрачна и неоднозначна жизнь; и вам покажется, что вы заглянули вниз, в небо.
Наша эпоха, столько раз хваставшая своей реалистичностью, придет в упадок именно в силу своей удаленности от реальности. Никогда, мне кажется, не был столь велик — угрожающе велик — разрыв между тем, как нечто создается, и тем, какой вид оно приобретает в процессе созидания. Взять хотя бы такой знакомый и всегда животрепещущий пример, как газета. Ничто не выглядит столь признанным символом аккуратности и постоянства, как только что пришедшая из типографии газета с ее ровными колонками строк, с ее обстоятельными фактами, цифрами, подробными передовицами. И ничто, с другой стороны, не подвергается ежевечерне столь головокружительным приключениям, как газета, находящаяся на волосок от срыва из–за бесконечных жарких дебатов, назревающих катастроф и избежавшая неприятностей лишь благодаря компромиссам, заключенным в самый последний момент, и всевозможным хитрым уловкам. Сторонний наблюдатель воспринимает газету как нечто столь же неизменное и пунктуальное, как часы, и столь же бесшумное, как наступление рассвета. Люди посвященные между тем знают, каким вздохом облегчения встречают по утрам очередной номер издатели, убедившись, что передовая статья не напечатана вверх ногами, а римский папа не получил поздравлений в связи с открытием им Северного полюса. Я хочу проиллюстрировать свой тезис о нашей слабой связи с реальностью на примере газеты, которую знаю, пожалуй, лучше других. Эта история — небольшой эпизод из жизни журналиста, забавный и поучительный одновременно. Речь пойдет о том, как я перепутал цитаты. Собственно говоря, получаются две истории: первая — глазами человека, который по утрам привык браться за газету, и вторая — глазами тех, кто каждый вечер что–то лихорадочно строчит в блокнот, кричит в телефон, с кем–то ругается…
Начнем с «внешней истории», которая выглядит как ужасающая склока. Печально известный Г. К. Честертон, Торквемада реакции, единственное удовольствие которого состоит в защите ортодоксии и преследовании инакомыслящих, долго вынашивал и наконец решил осуществить идею публичного и письменного осуждения прославленного лидера Новой Теологии [139], которого он ненавидел всеми фибрами своей фанатичной души. В обнародованном им тексте Честертон мрачно, нахально, потеряв всякий божий стыд, утверждал, что Шекспиру принадлежит строка «поднявшей из земли косматый корень свой» [140] [141]. Трудно сказать, сделал ли он это по невежеству, в котором держали его жрецы ортодоксии, или же коварно предположил, что никто из его потенциальных жертв не сумеет обнаружить странное и забытое стихотворение под названием «Элегия, написанная на сельском кладбище». Так или иначе, этот джентльмен–ретроград сделал вопиющую ошибку, в результате чего и получил примерно двадцать пять писем и открыток от читателей, любезно указавших ему на этот промах.
Самое любопытное, впрочем, заключалось в том, что никто из них и не подумал, что автор ошибся. Первый корреспондент, очевидно человек, страшно уставший от шуточек, вопрошал: «Ну а здесь–то что смешного?» Другой утверждал (и наверное, не без оснований, бедняга), что прочитал всего Шекспира, но так и не сумел обнаружить вышеуказанную строчку. Третий был раздираем терзаниями морального порядка. Неужели, вопрошал он, Грей был жалким плагиатором? Одним словом, корреспонденты составили достойную компанию, но каждый из них исходил из того, что их адресат по своим как человеческим, так и профессиональным качествам отличается точностью и ясным представлением о том, что хочет поведать миру, — предположение, увы, весьма далекое от истинного положения дел. Но перейдем ко второму действию нашей трагедии.
В понедельник в той же газете появилось письмо виновника переполоха. Он чистосердечно признался, что строка, приписанная им Шекспиру, на самом деле принадлежит другому поэту, которого он назвал Грэем. Тут была сделана еще одна ошибка, и притом грубая. Этот вопиющий по своей безграмотности ответ был напечатан редакцией под заголовком, презрительный тон которого казался вполне оправданным: «Мистер Честертон «объясняет»?» Каждый, кто за завтраком взял в руки этот номер, естественно, обратил внимание на саркастический смысл кавычек. Было ясно, что означали они примерно следующее: вот человек, который не в состоянии отличить Грея от Шекспира. Спохватившись, он делает попытку исправить свой промах, но даже не может правильно написать фамилию поэта. И при этом еще осмеливается назвать эту ерунду «объяснением». Таков естественный вывод, который должен сделать всякий нормальный читатель, ознакомившись с письмом, ошибкой и заголовком, но знакомый лишь с «внешней» историей. В таком случае ошибка представлялась вопиющей, а упрек редакции совершенно справедливым. Суровый редактор и жалкий, что–то бормочущий в свое оправдание автор статьи оказываются лицом к лицу. Занавес падает.
Теперь я попробую рассказать, как все обстояло на самом деле. Это и правда весьма забавно. Это прекрасная иллюстрация к вопросу о том, что же такое наши газеты и газетчики. Представьте себе, что в Саутбаксе живет чудовищно ленивый человек, который зарабатывает на жизнь отчасти и тем, что по субботам пишет колонку для «Дейли ньюс». Вот он наконец садится за работу (как всегда, в самый последний момент), и в это время его дом неожиданно наводняют дети — большие и маленькие. Секретарша куда–то запропастилась, и наш герой остается один на один с армией лилипутов–оккупантов. Играть с детьми — наидостойнейшее времяпрепровождение, но наш журналист никогда не мог взять в толк, что в этом идиллического и умиротворяющего. Подобное занятие ассоциируется у него отнюдь не с поливанием маленьких распускающихся цветочков, а с многочасовым единоборством с ангелами преисподней. То и дело он сталкивается с моральными проблемами огромной важности. Перед лицом самой Невинности должен он решать, как вести себя братику, если сестричка разрушила то, что соорудил он из кубиков — потому что братик выхватил положенные ей две конфеты, — и не имеет ли братик право отомстить за кубики, изрисовав сестричкин альбом, за что обиженная в свою очередь задувает спичку, которую тайком от взрослых зажег обидчик.
Наш герой поглощенно разрешает все эти вопросы с позиций высшей нравственности и вдруг с ужасом вспоминает, что так и не написал свою субботнюю статью и что времени в его распоряжении — всего лишь час. Он начинает истошно кого–то звать (кажется, садовника), чтобы тот куда–то позвонил и позвал курьера, а сам, забаррикадировавшись в соседней комнате, рвет на себе волосы в отчаянной попытке придумать тему для сегодняшней статьи. В дверь барабанят детские кулачки, дом оглашается веселыми воплями, отчего мозг журналиста начинает работать с такой активностью, что он замечает разбросанные по столу газеты и брошюры. Сначала ему попадается какой–то книжный каталог, затем ярко раскрашенный буклет о газолине и, наконец, брошюрка под названием «Христианское содружество». Он открывает ее наугад и в середине страницы натыкается на фразу, которая вдруг вызывает в нем решительный протест. Фраза гласит, что красота природы — понятие относительно новое, незнакомое эстетической мысли до Вордсворта. Тотчас же в его голове возникает вереница образов: облака в погоне друг за другом, леса… «Не существовавшее до Вордсворта? — начинает размышлять он. — Нет, это неверно… В унылом запустеньи хоры… где сладкий раздавался щебет… ночные свечи догорели… сверкание живых сапфиров… косматые и вековые… корни вековые… Что там сказано у Шекспира в «Как вам это понравится?»»