Эти люди стали "чудаками", ибо не желали терять в земной жизни свою человечность; они восприняли в полном объеме естественнонаучный образ мышления, потому что хотели достичь духовной стадии человечества, которая без него невозможна.
Я не смог бы приобрести подобных воззрений, если бы встретился с этими душами как физическими личностями во время их земного бытия. Для узрения их индивидуальностей в духовном мире, в котором мне раскрывалась их сущность, а благодаря этому и многое другое, мне была необходима та чуткость душевного взора, которая легко теряется, когда пережитое в физическом мире скрадывает или, по крайней мере, ослабляет то, что должно быть пережито чисто духовно.
В своеобразии появления этих душ в моем земном бытии я должен был видеть нечто, предназначенное судьбой для пути моего познания.
Но о чем-либо, связанном со спиритизмом, при этом отношении к душам в духовном мире не может быть и речи. В отношении духовного мира ничто не имело для меня значения, кроме действительного духовного созерцания, о котором я позже говорил в моих изданных антропософских сочинениях. Для медиумического общения с умершими как венская, так и веймарская семья были слишком здоровы.
Что касается этого вопроса, я всегда интересовался и такими исканиями человеческих душ, которые относятся к спиритизму. Современный спиритизм — это отклонение от духовного тех душ, которые желают найти дух внешним, почти опытным путем, потому что они уже не могут воспринимать истинное, реальное и подлинное духовным образом. Кто интересуется спиритизмом вполне объективно, не желая что-либо исследовать с его помощью, тот составит себе верное представление о стремлениях и заблуждениях спиритизма. Мои собственные исследования всегда шли по иному пути, чем спиритизм в любой его форме. Именно в Веймаре существовала возможность интересного общения со спиритами, ибо в артистических кругах некоторое время интенсивно изживал себя этот способ искания духовного.
Мое же общение с обеими душами — веймарскую звали Эунике — вливало новые силы в мою "Философию свободы". То, к чему я в ней стремился, является, во-первых, результатом моего философского образа мышления в 80-е годы; во-вторых, — это результат моего конкретного общего прозрения в духовный мир. И, в-третьих, возник приток новых сил благодаря сопережива-нию духовных переживаний этих двух душ. На их примере я видел тот подъем, которым человек обязан естественнонаучному мировоззрению. Однако я видел и страх благородных душ перед вживанием в волевой элемент этого мировоззрения. Такие души отступали в страхе перед этическими последствиями такого мировоззрения.
В моей "Философии свободы" я пытался теперь найти ту силу, которая ведет из этически нейтрального естественнонаучного мира идей в мир моральных импульсов. Я хотел показать, что человек, который осознает себя замкнутым в себе духовным существом — потому что он живет в идеях, проистекающих уже не из духа, а получающих импульсы из материального бытия, — может и для моральной сферы развить интуицию из своего собственного существа. Благодаря этому моральное возжигается в ставшей свободной индивидуальности как индивидуальный этический импульс, подобно идеям естественнонаучного воззрения.
Эти две души не достигли моральной интуиции. И потому они в страхе отступили (бессознательно) перед жизнью, в которой еще не получили широкого распространения естественнонаучные идеи.
Я говорил тогда о "моральной фантазии" как об источнике морального в отдельной человеческой индивидуальности. Разумеется, я при этом не имел в виду нечто не вполне действительное. Напротив, "фантазией" я обозначил силу, которая в отдельном человеке способствует достижению всех областей истинного духовного мира. Для действительного же переживания духовного должны выступить силы духо-познания: имагинация, инспирация, интуиция. Однако первый луч духовного откровения в осознающем себя как индивидуальность человеке вспыхивает благодаря фантазии, далекой от всякой фантастики и являющейся образом духовно-реального. Именно это можно наблюдать у Гете.
Большую часть времени, проведенного в Веймаре, я жил в семье моего веймарского "незнакомого знакомца". Я занимал часть квартиры; фрау Анна Эунике[125], с которой у меня вскоре завязалась самая тесная дружба, бескорыстно заботилась обо мне. Большое значение она придавала тому, что я помогал ей в решении трудной задачи воспитания детей. После смерти Эунике она осталась с четырьмя дочерьми и сыном.
Детей я видел только тогда, когда представлялся для этого случай. И это происходило часто, так как ко мне относились совсем как к члену семьи. Питался я, за исключением завтрака и ужина, вне дома.
Но не я один чувствовал себя уютно в этом семейном кругу. Когда однажды молодые участники собраний Гетевского общества, приехавшие из Берлина, захотели побыть в более уютной обстановке, среди "своих", они пришли ко мне в дом Эунике. И, судя по тому, как они держались, я смело могу утверждать, что в этом доме они чувствовали себя прекрасно.
Здесь любил бывать и Отто Эрих Гартлебен, когда приезжал в Веймар. Гетевский альманах, изданный им, составлен нами именно там в течение нескольких дней.
Из моих собственных больших работ там были написаны "Философия свободы" и "Ницше как борец против своего времени".
Многие из моих веймарских друзей охотно проводили часок-другой у меня, в доме Эунике. Прежде всего мне запомнился Август Фрезениус[126]: с ним я был связан узами истинной сердечной дружбы. С определенного момента он стал постоянным сотрудником архива. До этого он издавал "Дойче литературцайтунг"[127]. Его редакция всеми принималась за образцовую. Многое накопилось у меня на сердце против филологии, какой она была под руководством последователей Шерера. Август Фрезениус заставил меня забыть про мои предубеждения. Он никогда не скрывал, что хочет быть только филологом, настоящим филологом. И филология была для него действительно любовью к слову, наполняющей жизненной силой всего человека; слово было для него человеческим откровением, в котором отражается вся закономерность Вселенной. Кто хочет прозреть все тайны слова, тот должен познать все тайны бытия. Поэтому филолог должен обладать универсальными знаниями. Соответственно применяемые, верные филологические методы могут, исходя из совершенно простого, бросить свет на широкие и важнейшие сферы жизни.
Фрезениус показал это на одном примере, чрезвычайно заинтересовавшем меня. Этот вопрос мы часто обсуждали, прежде чем он изложил свои мысли в коротком, но содержательном очерке в "Гетевском ежегоднике".
До этого открытия, сделанного Фрезениусом, все, кто занимался объяснением гетевского Фауста, заблуждались относительно одного замечания Гете, сделанного им Вильгельму фон Гумбольдту[128] за пять дней до смерти. "Концепция "Фауста", — говорил Гете, — стала для меня ясной в юности, более шестидесяти лет тому назад, с салюго начала (von vornherein); дальнейшее же развитие виделось менее подробно". Комментаторы восприняли слова "с самого начала" так, будто у Гете сразу возник план всего "Фауста", а затем он разрабатывал частности. Того же мнения придерживался и мой дорогой учитель и друг Карл Юлиус Шрёэр.
Если признать правильность этого взгляда, то окажется, что "Фауст" — это произведение, сложившееся в главных своих чертах еще в молодости Гете. Из этого следовало бы, что душевный склад Гете позволял ему работать исходя из одной общей идеи и что эта работа, при условии непоколебимости самой идеи, продолжалась шестьдесят лет. Открытие Фрезениуса неопровержимо вскрыло всю неправильность этого утверждения. Он показал, что Гете никогда не употреблял слова "с самого начала" в том смысле, какой приписывали ему комментаторы. Он говорил, например, что прочитал книгу "с самого начала", остального же не читал. Слова "с самого начала" употреблялись им только в пространственном смысле. Тем самым было доказано, что комментаторы "Фауста" ошибались и что Гете говорил не о существовавшем "с самого начала" плане "Фауста", а только о том, что в молодости ему были ясны первые части и разработаны некоторые дальнейшие детали.
Благодаря правильному применению филологического метода многое из гетевской психологии стало более ясным.
Меня удивило тогда, что это открытие, которое стало известным после опубликования в "Гетевском ежегоднике" и могло принести дальнейшие результаты для понимания гетевского духа, произвело весьма слабое впечатление именно на тех, кого более всего должно было заинтересовать.
С Фрезениусом можно было говорить не только о филологии. Все, что волновало тогда современников, все, что происходило интересного в Веймаре или вне его, становилось содержанием наших долгих бесед. Мы часто встречались и горячо спорили о многом, что, впрочем, не нарушало гармонии наших отношений, ведь мы были убеждены в серьезности наших воззрений. И мне очень больно вспоминать, что моя дружба с Фрезениусом тоже дала трещину из-за недоразумений, возникших у меня в связи с архивом Ницше и фрау Фёрстер-Ницше. Мои друзья не могли представить себе картины происшедшего. И я не мог дать удовлетворяющего их объяснения, потому что, собственно, ничего особенного и не произошло. Причиной были утвердившиеся в Ницшевском архиве иллюзии, которые и вызвали недоразумения. То, что я мог сказать по этому поводу, содержится в опубликованных мной позже статьях в журнале "Магазин фюр литератур". Я глубоко сожалел обо всем этом, ведь дружба с Августом Фрезениусом пустила глубокие корни в моем сердце.