У человека вы не обнаружите ничего подобного. Аналитический опыт выявляет полную анархию его первичных влечений. Его отдельные поступки, его отношение к объекту — объекту либидинальному — подчинены различным случайностям. Все попытки синтеза не имеют успеха.
Что же у человека соответствует такому врожденному знанию, которое настолько руководит жизнью животного?
Здесь необходимо особо выделить ту функцию, которую играет у человека образ его собственного тела, — заметив при этом, что у животного также значение его крайне велико.
Тут я позволю себе маленький скачок, поскольку полагаю, что мы уже достаточно много говорили об этом с вами.
Вам известно, что поведение перед зеркалом ребенка в возрасте от шести до восемнадцати месяцев дает нам возможность судить о фундаментальном отношении человека к образу. На протяжении всего данного периода ребенок ликует перед зеркалом, что в прошлом году мне удалось показать вам в фильме гна Жезеля, который — уж поверьте мне — ничего не слышал о моей стадии зеркала и который никогда не задавался вопросами аналитического толка. Тем лишь ценнее становится тот факт, что в фильме столь четко выделен этот знаменательный момент. Конечно, нельзя сказать, что сам автор вправду подчеркивает главное отличие такого момента — его захватывающий характер. Ведь важнее всего не появление подобного поведения в возрасте шести месяцев, а его закат в восемнадцать месяцев. Внезапно все поведение меняется, как я показывал это в прошлом году, и становится лишь видимостью, Erscfoewung, опытом среди других, на которые направлена контролирующая деятельность и игры, осваивающие предметы в их орудийной функции. Все признаки, в предыдущей фазе столь ярко выраженные, здесь пропадают бесследно.
Чтобы объяснить то, что происходит, я прибегнул бы к одному термину, который благодаря определенной литературе должен был стать для вас по крайней мере привычным — мы употребляем подобные термины без строгого различия, но они все же соответствуют у нас определенной ментальной схеме. Вам известно, что в момент заката эдипова комплекса совершается так называемая "интроекция".
Только не торопитесь давать этому термину слишком конкретное значение. Скажем, что он используется тогда, когда происходит как бы инверсия — то, что было снаружи, оказывается внутри, то что было отцом, становится сверх-Я. Нечто произошло на уровне того невидимого, немыслимого субъекта, который никогда не бывает назван как таковой. Где? На уровне "собственного Я" или на уровне Оно? — Между ними. Именно поэтому его назвали супер-эго.
Но тут уже начинается квази-мифология для знатоков, в которой истощаются обычно наши умы. В конце концов это вполне приемлемые схемы — ведь мы всегда живем в мире приемлемых схем. Но спросите какого-нибудь аналитика: "Вы в самом деле считаете, что тогда ребенок пожирает своего отца, и то, что попадает к нему в живот, становится сверх-Я?".
Мы поступаем так, словно все само собой разумеется. И совершенно невинные способы употребления термина "интроекция" могут завести нас очень далеко. Представьте себе этнолога, слыхом не слыхивавшего ни о каком психоанализе и попавшего вдруг сюда чтобы послушать нас. Он сказал бы: "Эти пациенты, пожирающие мелкими кусочками своего аналитика, — любопытный первобытный народ".
Загляните в книгу Бальтазара Грациана, значительнейшего, на мой взгляд, автора, — господа Ницше и Ларошфуко выглядят жалко рядом с его "Придворным" и "Критиканом". Раз уж люди верят в причастие, почему бы им не думать, что Христа поедают, а как лакомство съедают мочку его уха? Почему бы им не составить меню причастия? Для тех, кто верит в пресуществление, тут ведь нет ничего из ряда вон выходящего. Но как же дело обстоит с остальными, с нами, аналитиками, интересующимися наукой и привыкшими прислушиваться к голосу разума? То, о чем пишут господин Штекель и прочие авторы в своих работах, является, вконечном итоге, лишь постепенной интроекцией аналитика, а постороннему наблюдателю не оставалось бы ничего иного, кроме как перевести ее в мистическую плоскость причастия.
И все же это довольно далеко от нашей действительной мысли — в той мере как мы мыслим. Но, слава богу, нас извиняет то, что мы не думаем. Полагать, что люди действительно думают то, что говорят, — одно из самых больших и постоянных заблуждений.
Мы не думаем, но это не повод для того, чтобы отказаться от попытки понять, почему слова столь явно безрассудные все же были произнесены.
Итак, продолжим. Тот момент, когда исчезает стадия зеркала, напоминает в какой-то степени момент опрокидывания, происходящего на определенных этапах психологического развития. Мы можем проследить его в феноменах транзитивизма, где видно, как происходит уравновешивание для ребенка между его действием и действием другого. Ребенок говорит: "Франсуа ударил меня", тогда как ударил Франсуа он сам. При этом между ним и ему подобным оказывается неустойчивое зеркало. Как объяснить такие феномены?
Это момент, когда именно посредством образа другого у ребенка происходит восторженное усвоение себе господства, им еще не достигнутого. Субъект оказывается вполне способным внутренне усвоить себе такое господство, опрокинуть его в себя.
Безусловно» такое усвоение доступно ему лишь в состоянии пустой формы. Данная форма, оболочка господства столь определенна, что хотя ход мыслей Фрейда был отличен от моего, он не смог, прослеживая динамику либидинального инвестирования, подобрать в данном случае иного выражения — прочтите "Я и Оно" (IeMoietIeQa). Когда Фрейд говорит об эго, речь вовсе не идет о чем-то резком, определяющем, императивном, что сближало бы его с тем, что в академической психологии называется "высшими инстанциями". Фрейд подчеркивает, что оно сильно походит на поверхность тела. Здесь имеется в виду не чувствительная, сенсорная, испытывающая воздействия поверхность, а поверхность в той мере, как она выразилась в форме. Не существует формы, которая была бы лишена поверхности, форма задана поверхностью — различием в идентичном, т. е. поверхностью.
Субъект усваивает себе образ формы другого. Вот та расположенная внутри субъекта поверхность, благодаря которой в человеческой психологии возникает отношение внешнего к внутреннему и посредством этого отношения субъект мыслит себя, знает себя как тело.
Кроме того, это единственное, в самом деле основополагающее отличие человеческой психологии от психологии животного. Человек мыслит себя как тело, хотя ничто не предполагает такого знания о себе, ведь он находится внутри. Животное также находится внутри, но у нас нет никаких оснований предполагать, что животное таковым себя представляет.
Именно в этом движении опрокидывания, обмена с другим, человек узнает себя как тело, как пустую форму тела. Точно так же все, что пребывает в нем в состоянии чистого желания, желания первоначального, неконституированного и невнятного, выражающегося в крике младенца, — окажется обращенным в другого, и лишь тогда ребенок научится его распознавать. Он научится, так как еще не умеет этого, поскольку мы еще не подключили коммуникацию.
Такое предшествование является не временным, а логическим — мы пришли к нему путем дедукции. Однако это нисколько не умаляет его значения, ведь оно позволяет нам различить плоскости символического, воображаемого и реального, без которых всякий прогресс в аналитическом опыте едва ли обойдется без использования понятий, граничащих с мистикой.
До тех пор пока желание не научится узнавать себя — скажем же, наконец, это слово — посредством символа, оно видимо лишь в другом.
Первоначально, до подключения языковой деятельности, желание существует единственно в плоскости воображаемого соотношения зрительной стадии — проецированным и отчужденным в другом. Таким образом, возникающее при этом напряжение не находит выхода. А значит, у нее нет иного выхода как учит нас Гегель, — чем разрушение другого.
В условиях этого воображаемого соотношения желание субъекта может утвердиться лишь в конкуренции, абсолютном соперничестве с другим в отношении объекта, к которому тяготеет желание. И всякий раз, когда в работе с субъектом мы к этому изначальному отчуждению приближаемся, мы наблюдаем возникновение острейшей агрессивности — желания исчезновения другого, в той мере, в какой он является носителем желания субъекта.
Наши замечания совпадают здесь с тем, что наблюдает в поведении человека простая психология. Так, я нередко повторял фразу святого Августина, где он говорит о сокрушительной, неистовой ревности, которую испытывает малютка к ему подобному, главным образом тогда, когда тот припадает к груди его матери, то есть затрагивает основной для него объект желания.
И в этом состоит главная зависимость. Отношение, существующее между субъектом и его Urbild, его laeal-Ich, посредством чего субъект включается в функцию воображаемого и научается знанию о себе как о форме, всегда может оказаться опрокинутым. Каждый раз, как субъект воспринимает себя в качестве формы и в качестве собственного Я, каждый раз, как он конституирует себя в своем статусе, в своей стати, в своей статике, его желание проецируется вовне. Откуда и вытекает невозможность