7. И в Египте далеко не все считали «соглашение» с восточными окончательным или даже только обязательным. После смерти святого Кирилла сразу сказалось стремление отменить деяние 433 года. Так началось монофизитское движение. Это не было возрождением аполлинаризма. Монофизитская формула идет от Аполлинария. Но совсем не признание «одной» или «единой» природы было существенным и основным в учении Аполлинария. Аполлинаризм есть учение о человеческой неполноте во Христе, — не все человеческое воспринято Богом Словом… Монофизиты говорили не об этой неполноте, но о таком «изменении» всего человеческого в ипостасном единстве с Богом Словом, при котором утрачивается соизмеримость («единосущие») человеческого во Христе с общечеловеческой природой. Вопрос ставился теперь не о человеческом составе, но именно об образе соединения… Однако, известная психологическая близость между аполлинаризмом и монофизитством есть. Именно в общем для них антропологическом минимализме… Эти основные черты монофизитского движения ясно сказываются уже в деле Евтихия. Евтихий совсем не был богословом, и своего учения не имел. Он говорил об «одной природе» потому, что так учили Афанасий и Кирилл. Поэтому считал невозможным говорить о «двух природах», — после соединения, т. е. в самом Богочеловеческом единстве… Но не в этом острие его мысли… И для отцев 448-го года решающим был отказ Евтихия исповедовать Христа единосущным нам по человечеству. Евтихий недоумевал, «как может быть тело Господа и Бога нашего единосущным нам…» Он различал: «тело человека»и «человеческое тело». И соглашался, что тело Христа есть «нечто человеческое», и Он воплотился от Девы. Но тело Его не есть «тело человека…» Евтихий боится признанием человеческого «единосущия» приравнять, слишком приблизить Христа к «простым людям», — ведь Он есть Бог… Но в его упорстве чувствуется нечто большее, чувствуется затаенная мысль о несоизмеримости Христа с людьми и по человечеству… Современники Евтихия называли это «докетизмом…» И, действительно, Евтихий говорил в сущности как бы так: о «человеческом» во Христе можно говорить только в особом и не прямом смысле… Впрочем, это была скорее неясность видения, чем неясность мысли… Евтихий видел во Христе все слишком «преображенным», измененным, иным… В этом видении источник подлинного монофизитства… Осуждение Евтихия на «постоянном соборе» 448-го года произвело сильное впечатление во всем мире. Евтихий апеллировал в Рим и в Равенну, вероятно и в Александрию. Во всяком случае Диоскор принял его в общение и отменил решение Константинопольского собора. Император был на стороне Евтихия и по его настоянию созвал великий собор. Собор открылся 1 августа 449 года в Ефесе. Председательствовал на нем Диоскор. Собор оказался «разбойничьим…» Диоскор держал себя, как восточный деспот, как «фараон». Неистовствовали восточные монахи изуверы. Догматическими вопросами собор не занимался. Он весь был в личных счетах. Евтихий был восстановлен. А все, державшиеся «соглашения» 433-го года и говорившие о «двух природах», были осуждены и многие низложены, — Флавиан Константинопольский и Феодорит, прежде всего. Это было массовое «человекоубийство», партийная расправа… Однако, решением спора это не было. Догматических определений разбойничий собор не вынес. Морального авторитета он не имел. Он мог влиять только внешним насилием. И когда внешние обстоятельства изменились, необходимость нового собора стала очевидной. Он был созван в Никею, уже при новом императоре Маркиане. Но открылся в Халкидоне, 8-го октября 451 года. Это и был новый (четвертый) Вселенский собор, закрепивший в своем знаменитом вероопределении («оросе») догматические итоги противонесторианского спора. Вместе с тем, это определение было предохранением против монофизитских двусмысленностей. Ибо выяснилось, что корень и опасность монофизитства в нетрезвости мысли и неясности богословского видения. Это была ересь воображения скорее, нежели заблуждение мысли. Потому и преодолеть ее можно было только в богословской трезвости, в четкости вероопределений.
8. К собору 449-го года папа Лев прислал свое знаменитое послание («томос»), адресованное Флавиану Константинопольскому. На разбойничьем соборе оно было замолчано. В Халкидоне оно было принято с утешением и восторгом. И принято, как исповеда ние Кирилловской веры, Λέων είπε τά Κυρίλλоυ… Это не было догматическое определение. Это было торжественное исповедание. В этом его сила, и в этом его ограниченность. Папа Лев говорил на богослужебном, не на богословском языке. Отсюда художественная пластичность его изложения. Он всегда говорил и писал своеобразной мерной речью. Он рисует яркий образ Богочеловека. И вместе с тем он почти что замалчивает спорный вопрос, не только не определяет богословских терминов, но попросту их избегает и не употребляет. «Философствовать» о вере он не любил, совсем не был богословом. Папа писал на языке западной богословской традиции и даже не ставил вопроса о том, как нужно перевести его исповедание по-гречески, как нужно выразить православную истину в категориях греческой традиции. Эта слабость папского «свитка» сразу обнаружилась. Несторий увидел в нем исповедание своей веры. Халкидонские отцы увидели в нем «веру Кирилла». Однако, иные из них (и любопытно, епископы Иллирика) колебались принять «свиток», пока их не успокоили прямыми ссылками на святого Кирилла. Все зависело от того, как читать римское послание, как «переводить» его и в каких богословских категориях… Папа исходит из сотериологических мотивов. Только восприятие и усвоение нашего естества Тем, Кого ни грех не мог уловить, ни смерть пленить, открывает возможность победы над грехом и над смертью, — nisi nаturаm nostrаm Ille susciperet et suаm fаceret… «И одинаково опасно исповедовать Господа Иисуса Христа только Богом без человечества, и только человеком без Божества»; et аequаlis erаt periculi, Dominum Jesum Christum аut Deum tаntummodo sine homine, аut sine Deo solum hominem credidisse… Отрицание человеческого единосущия между нами и Христом ниспровергает все «таинство веры…» Не оказывается, не устанавливается подлинной связи со Христом, «если не признавать в Нем плоть нашего рода», — если Он имел только «образ человека (formаm hominis), но не воспринял от Матери «истину тела» (et non mаterni corporis veritаtem)… Чудо девственного рождения не нарушает единосущия Сына и Матери, — Дух Святый дал силу рождения, но «действительность тела от тела», veritаs corporis sumptа de corpore est… Через новое, ибо непорочное, рождение Сын Божий вступает в этот дольний мир. Но это рождение во времени не ослабляет Его вечного рождения от Отца. Единородный от вечного Отца рождается от Духа Свята из Марии Девы. И в воплощении Он истинно един, и «нет в этом единстве никакого обмана», — Кто есть истинный Бог, Он есть и истинный человек; qui enim verus est Deus, verus est homo… Две природы соединяются в единство лица (in unаm coeunte personаm), и «свойства» природ остаются «неизмененными» (sаlvа proprietаte). Величие воспринимает ничтожество, мощь — немощь, вечность соединяется со смертностью, «бесстрастное естество» соединяется со страдательным. Бог рождается в совершенной природе истинного человека, соединяя в этом полноту и цельность обоих природ, — in integrа ergo veri hominis perfectаque nаturа verus nаtus est Deus, totus in suis, totus in nostris… Он приобрел человеческое, не теряя Божественного, — humаnа аugens, divinа non minuens… И это явление Невидимого было движением благости, не умалением мощи. Восприятие человеческого естества Словом было его возвеличением, не уничижением Божества… Папа Лев достигает большой выразительности в этой игре контрастами и антитезами… Полноту единства и соединения он определяет, как единство Лица. Однако, никогда он не определяет прямо и точно, что разумеет он под именем лица. Это не было случайным умолчанием, — и умалчивать об этом в догматическом «свитке» было бы в особенности неуместно… Но папа не знал, как определить «лице…» В ранних своих проповедях Лев говорил о Богочеловеческом единстве то как о «смешении», то как о «сопребывании». Опять таки не находил слов… В «свитке» он достигает большой четкости, но не в отдельных определениях, а в описательном синтезе… Совершилось неизреченное соединение, но в единстве лица каждая природа («каждый образ», formа) сохраняет свои свойства («особенности», proprietаs), — каждый образ сохраняет особенность своего действия, и двойство действий не разрывает единство лица… Двойство действий и обнаружений в совершенном единстве неделимого лица, — таков евангельский образ Христа. Одно лице; но одна сторона блистает чудесами, а другая в уничижении, одна есть общий для обеих источник уничижения, другая — источник общей славы… Но в силу единства лица в двух природах (in duаbus nаturis) и уничижение, и слава взаимны. Потому можно сказать, что Сын человеческий сошел с небес, хотя в действительности Сын Божий принял тело от Девы. И наоборот, можно сказать, что Сын Божий был распят и погребен, хотя Единородный претерпел это не в своем совечном и единосущном со Отцом Божестве, но в немощи человеческого естества… В последовательности евангельских событий чувствуется некое нарастание таинственной очевидности: все яснее становится человеческое, все лучезарнее становится Божество… Детские пелены и голоса ангелов, крещение от Иоанна и свидетельство от Отца на Иордане — это внешние знамения. Алчущий и жаждущий, скитающийся без крова, и — великий Чудотворец… Плачущий об умершем друге, и затем Воскрешающий его единым повелительным словом… Здесь открывается нечто большее… Слезы и признание: «Отец Мой больше Меня» свидетельствуют о полноте и подлинности человеческого самосознания. И утверждение: «Я и Отец одно» открывает Божество… Не два, но Один; но не одно, а два (естества)… И после воскресения Господь обращается с учениками, ест с ними, но проходит чрез затворенные двери, — дает им осязать Себя, но Своим дуновением сообщает им Духа, — и это сразу и вместе, чтобы они познали в Нем нераздельное соединение двух природ, и не сливая Слово и плоть, поняли, что Слово и плоть образуют единого Сына… В изображении папы Льва действительно виден единый Христос, он четко и уверенно перечерчивает в своем «свитке» евангельскую икону Богочеловека. Это было свидетельство сильной и ясной веры, смелой и спокойной в своем ясновидении… И, конечно, Лев излагал именно «Кириллову веру», хотя и совсем не на языке Кирилла. Их соединяют не формулы, но общность ведения, один и тот же, почти наивный, метод восприятия или усмотрения Богочеловеческого единства… Однако, еще меньше, чем Кирилл, папа Лев мог подсказать или предвосхитить однозначное догматическое определение. Его слова очень ярки, но как бы окутаны лучистым туманом… Нелегко и непросто было их закрепить («зафиксировать») в терминах догматического богословия… Совпадает ли personа Папы Льва с ύπόστασις (или φύσις) святого Кирилла или с πρόσωπоν τής ένώσεως Нестория, оставалось все же неясно. Совпадает ли латинское nаturа с эллинским φύσις; и как точно разуметь это единство лица «в двух природах», это «схождение» двух природ «во единое лицо»? и, наконец, самое неясное у папы Льва, это — понятие «образа», взятое им из давней, еще Тертуллиановской традиции… Во всяком случае, «томос» Льва не был достаточно четким, чтобы заменить собой спорное «соглашение» 433-го года. Подлинное звучало не с Запада, но на Востоке, из уст восточных отцов, — в 451-м году, в Халкидоне.