Итак, стяжайте себе такую власть, а потом начинайте учить народ. И народ вас услышит — с радостью, поймет — полностью, откликнется — всею душою.
Вы не можете стяжать власти, силенок не хватает? Тогда встаньте рядом с власть имущими — так, как это сделала советская интеллигенция, сознательно, открыто и честно. Дайте власти культуру! Будьте ее человеческим лицом. Превратите ее чахлые экономические и политические идейки, никакого отношения к России не имеющие, в высокое патриотическое служение, — как Шолохов и Маяковский превратили пошлую большевистскую шариковщину в манифест русского великодержавия.
И еще. Власть и народ могут ссориться сколько угодно; милые бранятся — только тешатся. Беда тому, кто эти ссоры примет за высшую правду. Беда тому, кто встанет между молотом и наковальней. И проклят будет всяк, ссорящий народ с властью. С любой властью любой народ.
А сейчас каждый выживает как может. И чем меньше будем растрачиваться на пальбу по отдельно взятым кавказцам и на тому подобные истеричные действия, тем вернее выживем. Нужно научиться жить рядом с нынешним порядком — не ломаться под ним и не истериковать. Нам нужна стабильность. Стабильность всегда работает на нас. Дестабилизация, истерика, смута — только на наших врагов. Десять лет стабильности помогут России больше, чем десять успешных операций в Чечне. Поэтому отложим обрез в сторону, а посмотрим лучше на своих дочерей, на сыновей. Россия сейчас не Мать, а Дочь наша.
Кажется, именно этому учит нас новая книга Валентина Распутина. Уж не знаю, имел ли Валентин Григорьевич такие мысли в голове, когда писал свою повесть, но ведь он — настоящий писатель, а настоящий писатель тем и отличается от прочих тружеников пера, что его книги зачастую выше, зорче, мудрее своего автора…
* * *
А что бы написал о нашем дне Шукшин? Он-то ещё в начале 70-х всё видел, он ещё тогда понимал…
Что ни говори, а глаза у него были волчьи. Он смотрел только исподлобья — даже когда весело смеялся, даже когда грустил… Настороженно смотрел, словно вечно прикидывал, откуда ждать удара, да как бы побольнее ответить — чтобы не сунулись больше… Взгляд волка, попавшего в засаду, взгляд солдата в тылу врага. Он сам сказал: «Никогда, ни разу в своей жизни я не позволил себе пожить расслабленно, развалившись. Вечно напряжен и собран. И хорошо, и плохо. Хорошо — не позволил сшибить себя; плохо — начинаю дергаться, сплю с зажатыми кулаками…»
Из всех русских классиков ХХ века (а к ним, несомненно, принадлежат только «деревенщики» да их «духовные отцы» из старшего поколения — Есенин, Твардовский и другие) — из всех русских классиков — он самый колючий, самый «невыстроенный», неуютный, «негармоничный». Это не Солоухин с его атласной да парчовой прозой, это вам не распутинские поэмы и не астафьевские саги… Он пишет о милых простаках, о смешных чудиках своих, а каждая строчка его мучительно щерится от обиды и боли. Он сам сказал: «Во всех рецензиях только: «Шукшин любит своих героев… Шукшин с любовью описывает своих героев…» Да что я, идиот, что ли, всех подряд любить?! Или блаженный? Не хотят вдуматься…»
Из всех русских классиков ХХ века он — самый недосказанный. Солоухин, Распутин, Астафьев, Белов — состоявшиеся явления, в них ни убавить, ни прибавить. Они были, они есть; Шукшин только будет. Читаешь его рассказы — словно крошечные отрывки из огромной, тебе незнакомой книги, и по отрывкам понимаешь — книга велика, книга не имеет себе подобных, но у кого ж ее попросить почитать? Никто еще не прочитал Шукшина, никто еще не видел его фильмов. Эта спираль еще натуго скручена, а по нынешним временам раскрутится ли — Бог весть. Он сам сказал: «Не теперь, нет. Важно прорваться в будущую Россию».
Из всех русских классиков ХХ века он единственный в полной мере заслуживает звания «деревенщика». Только в его рассказах деревня и город точат ножи друг на друга. Только у него вопрос ставится: «или-или», двоим вместе не жить, не разойтись на узкой дорожке. Смертное противостояние скрыто шутками да прибаутками; головной, ударный полк деревни составлен из улыбчивых чудиков, но в засаде скрыты мужики покрепче, вроде Егора Прокудина… Шукшинские «сельские жители» чудят себе, чудят, но только для того, чтобы не закричать по-есенински:
Черт бы взял тебя, скверный гость!
Наша вера с тобой не сживется!
Жаль, что в детстве тебя не пришлось
утопить, как ведро в колодце!
И вот тут многие читатели спотыкались. Далеко не всем это противостояние представлялось столь роковым. Почему это русская деревня должна нападать на русский город? Разве и без того мало врагов?
Кто-то говорил: зачем искусственно сужать Шукшина, силком вталкивая его в деревенские рамки? Разве он не шире, не глубже, не всеохватнее? Разве он писатель не для всей России? Неужели только для деревенской?
И может быть, только сейчас, когда война окончена, когда русская деревня не просто побеждена, а срыта с лица земли, некоторые из выживших начинают понимать и злость, и правду Шукшина. Только сейчас люди начинают понимать, что для России 1950-1980-х годов противостояние города и деревни было самой всеохватной, самой глубокой, самой кровной темой. Это только сегодня стали понимать. И то не все и не до конца.
Позволю себе спросить всех, кто, подобно Шукшину, когда-то, «на заре туманной юности», приехал из деревни (из маленького города) — в город: скажите, что угнетало, что отвращало, что тяготило вас в новой жизни? Неужели городские пейзажи, обилие транспорта, толпы народа? Может быть, поначалу и это — месяц или два. Но потом — и не один год? Потом это были люди. Легко было привыкнуть и к давке в метро, и к загазованному воздуху, но трудно, почти невозможно привыкнуть к тому, что тебя окружает чужой народ: словно ты, собираясь пойти в гости к соседям, вдруг оказывался на другом континенте. Окружающие не были похожи на вас ни чертами лица, ни речью, ни образом мыслей. От того, что они считали красивым, вас тошнило, от того, что они считали правильным и разумным, вас трясло. С того момента, когда вы это поняли, перед вами открывалось два пути: стать как они, играть по их правилам (но выиграть по чужим правилам невозможно), или заставить окружающих играть твою игру (но для этого нужны нечеловеческие силы, а на помощь не придет никто). Конечно, Шукшин выбрал второй путь. Он говорил: «Я долго стыдился, что я из деревни… Любил ее молчком, не говорил много. Служил действительную как на грех во флоте, где в то время витал душок некоторого пижонства: ребятки в основном из городов, из больших городов, я и помалкивал со своей деревней. Но потом — дальше в жизни — заметил: чем открытее человек, чем меньше он чего-нибудь стыдится или боится, тем меньше желания вызывает у людей дотронуться в нем до того места, которое он бы хотел, чтобы не трогали. Смотрит какой-нибудь ясными-ясными глазами и просто говорит: «вяцкий». И с него взятки гладки. Я удивился — до чего это хорошо, не стал больше прятаться со своей деревней».
И более того: «Я, например, так увлекся этой борьбой, так меня раззадорили эти «узкобрючники», что, утратив еще и чувство юмора, всерьез стал носить… сапоги. Я рассуждал так: они копируют Запад, а я «вернусь» назад, в Русь».
Так между Русью и деревней сам собой возник знак равенства. И знак неравенства между Россией и городом. Во времена Шукшина Россия под натиском превосходящих сил противника отступила в деревни, в глухую оборону. Город стал чужой территорией.
Шукшин жил в городе, ибо лучший способ обороны — нападение. Он сумел закрепиться, встать во весь рост в литературе, — а литература тогда еще дышала, еще билась в ней русская кровь. Он сумел встать на ноги и в кино, а это было уже труднее: национального кино в России не существовало никогда, имелось «советское» — со всем, что из этого определения следует. Вольно или не вольно, но после выхода на экраны «Калины Красной» Шукшин оказался в первых рядах атакующих. Как-то вдруг он из «одного из современных литераторов», «известного артиста кино», «своеобразного, ищущего режиссера» сразу стал человеком-легендой, человеком-знаменем. Народное признание, которого он долго (и не очень успешно) добивался, нахлынуло разом — народной любовью. Хорошо помню, как на вялый, безформенный фильм Бондарчука «Они сражались за Родину» люди ходили толпами — смотреть на Шукшина — и, возвращаясь, только Шукшина и обсуждали. А его уже не было в живых.
«Калина Красная» — была успехом, но она не была победой. Растерянный, неумело огрызающийся герой фильма «Печки-лавочки» превратился здесь в серьезного, закаленного бойца — пусть однажды потерпевшего поражение, но сумевшего подняться, сгруппироваться и приготовиться к новому удару. К удару, но не к атаке. Настоящий бой должен был дать следующий герой Шукшина — Степан Разин, который мыслился как народный вождь, поднявший русскую деревню, вдохновивший ее на битву, но — в последний момент — не поверивший ей и предавший ее своим недоверием. Впрочем, это даже не важно: важно то, что на ту пору Шукшин сам стал в глазах народа героем не хуже Стеньки Разина. Соединение двух этих, как сейчас говорят, «культовых» имен в едином лице могло, пожалуй, привести к непредсказуемому результату. Шукшин и без того слишком возвысился; фильм «Я пришел дать вам волю» мог поднять его на такую высоту, что всем прочим «корифеям» советской культуры пришлось бы отправиться на заслуженный отдых. Но было основание бояться и большего… У солдата, оказавшегося на острие атаки, мало шансов остаться в живых.