Го́споди и Влады́ко живота́ моего́, дух пра́здности, уны́ния, любонача́лия и праздносло́вия не даждь ми. Дух же целомýдрия, смиренномýдрия, терпе́ния и любве́ да́руй ми, рабý Твоему́. Ей, Го́споди, Царю́, да́руй ми зре́ти моя́ прегреше́ния и не осужда́ти бра́та моего́, я́ко благослове́н еси́ во ве́ки веко́в. Ами́нь.
А. Пушкин
«Отцы пустынники и жены непорочны…»
Отцы пустынники и жены непорочны,
Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
Сложили множество божественных молитв;
Но ни одна из них меня не умиляет,
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные Великого поста;
Всех чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой:
Владыко дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.
К. Победоносцев
ВЕЛИКИЙ ПОСТ
Многим людям, принадлежащим к Церкви, но не имеющим живой связи с нею и её богослужением, странно и непонятно кажется ожидание Великого поста. Но церковный человек стремится к нему, как к источнику живой воды в пустыне, и жаждет ощутить в нём тишину среди житейского шума. Открывается Постная Триодь, наступает Неделя мытаря и фарисея, предвестница поста, и уже видятся вдали отблески первой зари Воскресения.
С раннего утра в Чистый понедельник уже ощущается тихое веяние Великого поста. Какая тишина в московских улицах и переулках, и в свежем, чистом весеннем воздухе, какой гармонией звучат серебристые переборы колоколов, отовсюду зовущих к утрене! Войдёшь в любую церковь – она наполнена, и в какой тишине стоят всюду говельщики. Зачинается что-то торжественное всюду – и православный человек ждёт, когда за вечерней потекут умилительные песни Великого канона и послышатся давно не слышанные тихие, величественные напевы ирмосов…
Каждая неделя затем – новая ступень восхождения к великому празднику. Ждать этого праздника, переживая день за днём возвышенные богослужения Страстной недели, – и, наконец, вступить в час Светлой полуночи: счастлив, кому знакомы эти ощущения.
Прости мне, Боже, прегрешенья
И дух мой томный обнови!
Дай мне терпеть мои мученья
В надежде, вере и любви!
Не страшны мне мои страданья:
Они – залог любви святой;
Но дай, чтоб пламенной душой
Я мог лить слёзы покаянья!
Взгляни на сердца нищету:
Дай Магдалины жар священный,
Дай Иоанна чистоту;
Дай мне донесть венец мой тленный,
Под игом тяжкого креста,
К ногам Спасителя – Христа.
Протоиерей Андрей Логвинов
НАЧАЛО ПОСТА
Россия – черница
На первой седмице поста.
Взмывает как птица
Святая её красота.
Как в пору молений
Меняется русский народ!
Припав на колени —
Он в рост богатырский встаёт.
Канон покаянный
Хотя бы на вечер, на миг,
В душе окаянной
Меняет личину на лик.
Вседневного быта
Слезает с неё шелуха.
Слезами омыта,
Она первозданно тиха.
Как будто бы оптом
Собрали мучительный грех —
И попран он, втоптан
В чернеющий мартовский снег.
Все – братья и сестры!
Все в звёздах церковных свечей!
В посту даже воздух
Живительней всяких речей.
Ефимоны
(отрывок)Я еду к ефимонам с Горкиным… Это первое моё стояние, и оттого мне немножко страшно. То были службы, а теперь уж пойдут стояния. Горкин молчит и всё тяжело вздыхает – от грехов, должно быть. Но какие же у него грехи? Он ведь совсем святой – старенький и сухой, как и все святые. И ещё плотник, а из плотников много самых больших святых: и Сергий преподобный был плотником, и святой Иосиф. Это самое святое дело.
– Горкин, – спрашиваю его, – а почему стояния?
– Стоять надо, – говорит он, поокивая мягко, как и все владимирцы. – Потому как на Страшном суду стоишь. И бойся! Потому – их-фимоны…
Таинственные слова, священные. Что-то в них… Бог будто?.. Другие это слова, не наши: Божьи это слова…
– Ихфимоны, стояние… как будто та жизнь подходит, небесная, где уже не мы, а души. Там — прабабушка Устинья, которая сорок лет не вкушала мяса и день и ночь молилась с кожаным ремешком по священной книге. Там и удивительный Мартын-плотник и маляр Прокофий, которого хоронили на Крещенье в такой мороз, что он не оттает до самого Страшного суда… И все мы туда преставимся, даже во всякий час! Потому и стояние, и ефимоны, и благовест печальный – по-мни… по-мни…
И кругом уже всё – такое. Серое небо, скучное. Оно стало как будто ниже, и всё притихло: и дома стали ниже и притихли, и люди загрустили, идут, наклонивши голову, все в грехах. Даже весёлый снег, вчера ещё так хрустевший, вдруг почернел и мякнет, стал как толчёные орехи, халва халвой, – совсем его развезло на площади. Будто и снег стал грешный…
В храме как-то особенно пустынно, тихо. Свечи с паникадил убрали, сняли с икон венки и ленты: к Пасхе всё будет новое. Убрали и сукно с приступков, и коврики с амвона. Канун и аналои одеты в чёрное. И ризы на престоле – великопостные, чёрное с серебром. И на великом Распятии, до «адамовой головы», – серебряная лента с чёрным. Темно по углам и в сводах, редкие свечки теплятся. Старый дьячок читает пустынно-глухо, как в полусне. Стоят, преклонивши головы, вздыхают… И все преклонили голову, и все вздыхают. Слышится вздох и шёпот – «О, Господи…» Захар стоит на коленях и беспрестанно кладёт поклоны, стукается лбом в пол. Все в самом затрапезном, тёмном. Даже барышни не хихикают, и мальчишки стоят у амвона смирно, их не гоняют богаделки. Зачем уж теперь гонять, когда последние дни подходят! Горкин за свечным ящиком, а меня поставил к аналою и велел строго слушать. Батюшка пришёл на середину церкви к аналою, тоже преклонив голову. Певчие начали чуть слышно, скорбно, словно душа вздыхает, —
По-мо-щник и По-кро-ви-тель,
Бысть мне во спасе-ние…
Сей мо-ой Бо-ог…
И начались ефимоны, стояние.
Я слушаю страшные слова: «увы, окаянная моя душе», «конец приближается», «скверная моя, окаянная моя… душа-блудница… во тьме остави мя, окаянного!..»
Помилуй мя, Бо-же… поми-луй мя!..
Вспоминаю, что у меня мокнет горох в чашке, размок, пожалуй… что на ужин будет пареный кочан капусты с луковой кашей и грибами, как всегда в Чистый понедельник, а у Муравлятникова горячие баранки… «Боже, очисти мя, грешного!» Смотрю на дьякона, на левом крылосе. Он сегодня не служит почему-то, стоит в рясе, с дьячками, и огромный его живот, кажется, ещё раздулся. Я смотрю на его живот и думаю, сколько он съел блинов и какой для него гроб надо, когда помрёт, – побольше, чем для Жирнова даже. Пугаюсь, что так грешу – помышляю, – и падаю на колени в страхе.
Душе мо-я… ду-ше-е мо-я-ааа,
Восстани, что спи-иши,
Ко-нец при-бли-жа…аа-ется…
Господи, приближается… Мне делается страшно. И всем страшно. Скорбно вздыхает батюшка, диакон опускается на колени, прикладывает к груди руку и стоит так, склонившись. Оглядываюсь – и вижу отца. Он стоит у Распятия. И мне уже не страшно: он здесь, со мной. И вдруг ужасная мысль: умрёт и он!.. Все должны умереть, умрёт и он. И все наши умрут. И Василь Василич, и милый Горкин, и никакой жизни уже не будет. А на том свете?.. «Господи, сделай так, чтобы мы все умерли здесь сразу, а там воскресли!» – молюсь я в пол и слышу, как от батюшки пахнет редькой. И сразу мысли мои – в другом. Думаю о грибном рынке, куда я поеду завтра, о наших горах в Зоологическом, которые, пожалуй, теперь растают, о чае с горячими баранками… На ухо шепчет Горкин: «Батырин поведёт, слушай… “Господи Cил”…» И я слушаю, как знаменитый теперь Батырин ведёт октавой:
Го-споди Си…ил,
Поми-луй на-а…а…ас!
На душе легче. Ефимоны кончаются. Выходит на амвон батюшка, долго стоит и слушает, как дьячок читает и читает. И вот начинает, воздыхающим голосом:
Господи и Владыко живота моего…
Все падают трижды на колени и потом замирают, шепчут. Шепчу и я – ровно двенадцать раз: «Боже, очисти мя, грешного…» И опять падают. Кто-то сзади треплет меня по щеке. Я знаю кто. Прижимаюсь спиной, и мне ничего не страшно.
Все уже разошлись, в храме совсем темно. Горкин считает деньги. Отец уехал на панихиду по Жирнову, наши все в Вознесенском монастыре, и я дожидаюсь Горкина, сижу на стульчике. От воскового огарочка на ящике, где стоят в стопочках медяки, прыгает по своду и по стене огромная тень от Горкина. Я долго слежу за тенью. И в храме тени, неслышно ходят. У Распятия теплится синяя лампада, грустная. «Он воскреснет! И все воскреснут!» – думается во мне, и горячие струйки бегут из души к глазам. – Непременно воскреснут! А это… только на время страшно…»