10
Он страшится преступления, которого «ждет» (точнее говоря, он его санкционирует или хотя бы допускает). Собственно, это — нормальная реакция совести; но он ведь хочет быть «Наполеоном», «Великим инквизитором»! Именно так должно прийти желанное самоутверждение, завоевание позиций сверхчеловека! Но этот последний не знает страха; собственный же страх Иван воспринимает как признак несостоятельности, неспособности преодолеть в себе заурядного «моралиста», — а это «унижает».
Он ждет убийцу
В действительности эта холодная деловитость — худшая форма ненависти. Человека, подпадающего под ее власть, уже ничто не может тронуть. Он оказывается в сфере внечеловеческого. Быть может, именно эта не знающая эмоций объективность больше всего сближает Ивана со сверхчеловеком, с Великим инквизитором.
Под пятьдесят (франц.).
… и тем скорее поверил в его существование.
Как же, однако, темна такая вера, псевдовера, служащая насильственным прикрытием внутреннего скепсиса! Аскеза без любви, воздержание без чистоты сердца, мистика и мистерия без серьезного различения духов, — обманчивый мир, противостоящий подлинной христианской жизни, порождаемой Святым Духом!
К слову сказать: а мыслим ли вообще феномен аффекта в сфере сверхчеловеческого без опасности потерять себя? Не каждый ли теоретик или программист в этой области (стоит ли он по ту сторону добра и зла, исходит ли из посылки обожествления человека или провозглашает какие-то другие идеи) мучим сознанием собственной неполноценности? Знакомы ли вообще подобные притязания тому, кто живет в спокойном сознании своей силы? Заносчивость и слабость, стремление смазать границы и неопределенность своего бытия — не один и тот же ли это феномен? А четкая очерченность личности и подлинная сила — не несут ли они с собой то смирение, которое есть не что иное, как истина, — познанная сердцем истина бытия?
Здесь заявляет о себе последнее намерение.
Отгадка (франц.).
Опять последнее намерение.
Брата Дмитрия.
Подробности о нем — в следующей главе.
Очевидно, Достоевский не верит в то, что можно сохранить веру в условиях такого распада, при котором рушатся все органические связи и основы. Оставаясь романтиком, он не признает той религиозности, которой приходится довольствоваться Новому времени и последующим временам, — религиозности, порождаемой из милости силой личности как таковой.
Только что говорилось об «очень немногих» — теперь это уже «очень многие». Оба высказывания представляют собой реакцию на мучительную необходимость противоречить собеседнику.
Выше говорилось о муках, приносимых Богом. Отношение к Богу воспринималось как мучительное. Здесь появляется нечто новое. Страх воспринимается психологически как «местоприбывание» Бога. Точнее говоря, страх как таковой трактуется как «Numinosum»». Он выступает как форма религиозного аффекта, этого элементарного предания себя в руки Бога со стороны всего конечного. Бог внушет страх, несет мучения — и в то же время служит воплощением влекущего, притягивающего
Все «психологическое» рассматривается при этом как вторичное, производное. Любое исследование половых влечений и честолюбивых устремлений, равно как и механизмов их подавления и извращений, считается все еще поверхностным. Как подлинная цель выступает изменение жизненной позиции, самого вида и самой направленности акта бытия. По Кириллову, «Бог» возникает в ходе этих преобразований, способствуя их завершению
Уже здесь напрашивается сравнение с понятием «великого здоровья», принадлежащим Ницше и означающим освобождение от того самого нутряного «желания идти наперекор». Такое освобождение изгнало бы боль, о которой шла речь выше, но — с христианской точки зрения — самым роковым образом. Это означало бы «выздоровление от Бога» и примирение с самим собою, но в то же время и полнейшее фиаско. Причина счастья состояла бы в том, что Бог «больше не мучит», т. к. Он отступил, растворился, ушел в небытие. С христианских позиций это, следовательно, есть не что иное, как умиротворение в потерянности, достигнутое благодаря способности полного отвлечения от нее.
Описанные здесь душевные процессы относятся к истории болезни, развивающейся из такого двойственного отношения к Богу. Его конечная стадия характеризируется словами Ницше, восходящими к Заратустре: «Бог мертв».
Образ человекобога занимает в жизни и мышлении Кириллова то же место, что и сверхчеловек — у Ницше. Здесь тоже сводятся воедино человек, Дионисий и Христос — подспудно в «Заратустре», открыто — в «Письмах времени безумия».
Сюда можно отнести странное замечание, которое делает Кириллов, когда Шатов рассказывает ему, что его жена вот- вот родит: «Очень жаль, что я родить не умею, то есть не я родить не умею, а сделать так, чтобы родить, не умею… или… Нет, это я не умею сказать». Это может означать лишь одно: я хотел бы, чтобы люди поняли, что продолжать рожать не стоит, и отказались от этого. То же далее: «Я думаю, человек должен перестать родить. К чему дети, к чему развитие, коли цель достигнута? В Евангелии сказано, что в воскресении не будут родить, а будут как ангелы Божии. Намек».
Насколько же все-таки сцены Достоевского зачастую лишены стыдливости для нашего восприятия. Но это, впрочем, связано с неустойчивой структурой личности его образов
Да здравствует республика (франц.).
Да здравствует демократическая социальная и всемирная республика или — смерть! (франц.).
Свобода, равенство или смерть! (франц.).
Кириллов, русский дворянин и гражданин мира (франц.).
Русский дворянин-семинарист и гражданин цивилизованного мира (франц.).
В наиболее чистом виде это представление обустройстве мира — в интерпретации того, кто стоит уже на самой границе, — выступает у Данте
Вспоминается зверь из сна Ипполита в «Идиоте». Это, кстати, особая тема — значение животных и их фантастических образов у Достоевского! Они дают оценку и раскрывают суть тех людей, с которыми связаны.
О том же мечтает Версилов в «Подростке»; в еще более развернутом виде мы сталкиваемся с этим в «Сне смешного человека».
Феномен раздвоения личности вплоть до появления двойника не равнозначен участию в этом сатаны (см. образ Голядкина в «Двойнике»), но в данном случае связан с ним, равно как и в галлюцинациях Ивана Карамазова.
Тогда он мог бы поместить его во внешний ряд и попытаться преодолеть.
Здесь, правда, напрашивается вопрос, представляет ли собой человек вообще «только человека»? Сколь ущербен любой «гуманизм», неизменно остающийся «только» гуманизмом! «L'homme depasse infiniment l'homme», — сказал Паскаль. («Человек бесконечно превосходит человека»),
Фердыщенко — одна из фигур прихлебателей, созданных Достоевским.
Здесь, очевидно, может проясниться значение платонической идеи, да и не только ее.
Полярность их умонастроений уже приводила к столкновениям, — точнее, вызывала агрессивные действия Гаврилы по отношению к Мышкину.
Однако он знает, что видит вещи в более правильном свете и что людям надлежало бы следовать за ним. Он признает это, отвечая на прямой вопрос генеральши.
Великая грешница (лат.).
Мне говорили, что эта «невозможность» характерна лишь для духовной жизни Запада, но никак не Востока. Я не могу судить об этом, а должен придерживаться исключительно того, что вижу.