И все же кое-что там просматривается, например, мысли и чувства. Так вот чем «я» являюсь — наверняка скажет кто-то, кто уже не отождествляется с телом[15], но не хочет отказаться от малого островка собственного «я». Мы очень часто отождествляемся с мыслями и чувствами, сумму которых легко принять за «я». Но тогда с ходом времени ничего из «я» не уцелело бы. Есть ли хоть одна мысль, не обязательно гениальная, которая без перерыва длится в голове, оставаясь постоянной? Есть ли чувство, которое неизменно с момента рождения до сего дня, обеспечивающее нашу личную неизменность? Если ответ на эти вопросы «нет» — а кто бы отважился на другое? — то оказывается, что в так называемом «я» нет ни единого неизменного пункта, позволяющего сказать, что вчера и сегодня мы — один и тот же человек. Не напоминает ли это гераклитовскую реку, которая отнюдь не постоянна и не конкретна, она — лишь все время текущая новая вода?
Конечно, думая мысли и ощущая чувства, мы уверены в их исключительности и особенности, что должно бы указывать на наше собственное, особенное «я», но ведь даже наши самые потаенные мысли и мечты чрезвычайно похожи на мечты других (кто же не хочет влюбиться, найти хорошую работу или, обобщая, быть счастливым). Следовательно, в них нет ничего особенного и личного, кроме чувства, что они особенные и личные только для нас. Точно такое же ощущение особенного и личного присутствует у каждого, и потому оно не особенное, не личное и не такое уж исключительное. В нас нет ничего, что отличало бы от других и что являлось бы границей между нами и другими. Нет ничего, что обусловливало бы исключительность нашего «я».
Повседневная привычка слишком серьезно относиться к чувствам и мыслям, навык отождествляться с ними, хотя и сильный, не имеет смысла — чувства и мысли появляются и исчезают, и глубокое отношение к ним так же абсурдно, как выражение преданной дружбы каждому человеку, повстречавшемуся во время долгой прогулки по переполненной улице.
Однако язык дает определенную подсказку, где искать «я». Мы же говорим, к примеру, «моя одежда», и такое определение принадлежности исследуемого объекта заставляет догадываться об обладателе одежды. Одежда принадлежит телу, тем не менее это — не я сам, потому что и тело мое. Значит, я и дальше ищу обладателя тела и, заглядывая вглубь него, открываю психологический зоопарк мыслей и чувств. В первый момент кажется, что я уже нашел себя, и «я» — этот зверинец, но сориентировавшись, что это мои мысли и чувства, я снова начинаю осматриваться в поисках их обладателя. Так я добираюсь до сознания, переживающего все мысли, чувства, тело и внутренний мир. Неужели это «я»? Собственно говоря, да, если бы не факт, что и сознание мое, а значит, должен существовать его хозяин. В данный момент я не могу его найти, как ни озираюсь по сторонам, хотя он должен быть где-то здесь, ведь я признал наличие у него сознания. Я почти чувствую его присутствие, подтверждаемое фактом принадлежности ему моего сознания. Так где же он? Я и сам устал искать то, чего найти не удается, но потерпите немножко.
В нашем переживании до сих пор происходит наклеивание этикеток на каждое появляющееся восприятие. Мы не слишком изощренно пользуемся прежде всего двумя этикетками: «мое» и «не мое». Все запихивается в два ящика, и вечное колебание восприятия между полюсами «мое — не мое» создает впечатление, что якобы существует хозяин, то есть мое «я», обладающее тем, что мое, и отделенное от того, что не мое. Наверное, вы догадались, насколько силен навык определения «мое — не мое», ведь я даже сказал, что тем желанным хозяином является мое «я». Вроде бы ничего порочного, и звучит абсолютно логично, что мое «я» — мое. Но давайте на мгновение задумаемся, так ли это логично. Именно в этот момент можно заметить, как необоснованно окончательно это могучее чувство и насколько бесплодными должны быть попытки его отыскать. Я сделал вывод, что «я» является обладателем моих мыслей, моих чувств, моего сознания. Поскольку эти переживания определены как мои, их обладатель обязан существовать. Если, двигаясь далее по этому пути, мы говорим о моем «я», должен существовать и обладатель моего «я». И это уже странно, не правда ли? Ведь на «я» все должно закончиться, но вдруг за последним «я» объявилось очередное «я». То есть, существует некое «я» нашего «я» — сокращенно «яя»? Видите, насколько силен навык приклеивания этикеток, с самого начала ведущий к представлению о «я», являющемся обладателем воспринимаемых мною переживаний, а потом приведший меня прямо к «яя» как к обладателю моего «я»? Так можно бесконечно отыскивать «яя» высшего порядка, потому что более высокое «я» будет более моим, чем предыдущее, а значит, еще больше будет казаться мной. Следовательно, «я», наше любимое «я», — это только неправомочный вывод из ментальной привычки, которая может подтвердить лишь, насколько она сильна.
Наше «я» — не будем больше скрывать — это лишь зациклившаяся привычка ума, переживающего в конечном итоге внеличностные вещи; она заключается в упорном впихивании их в один из двух ящиков — с надписью «мое» (очевидно, это более важный ящик, так как мой) и «не мое» (этот ящик менее важен, потому что в нем складируются элементы, которые должны бы были находиться в первом ящике, например, красивая подружка приятеля, квартира родителей и т. п.). Эту сильную привычку буддийская философия определяет как привязанность. Непросветленный ум липнет к любому переживанию, которое в нем появляется, — хватается за него и классифицирует как мое или не мое. Такой вариант функционирования ведет к иллюзорному восприятию реальности и самого себя в виде пары противоположностей, на стыке которых разыгрывается вся драма жизни. Но из факта двойственности нашего переживания реальности не следует, что два полюса этого дуализма являются чем-то реальным. В снах ситуация выглядит похожей — там тоже есть делинквент, переживающий некую отличную от него реальность, но в момент пробуждения ситуацию уже невозможно принимать всерьез. До пробуждения дела во сне выглядят важными и реальными: за нами гонится тигр или налоговый инспектор, или даже налоговый инспектор верхом на тигре, а мы, конечно же, должны убегать. Проснувшись, мы понимаем: преследующий нас тигр или инспектор на самом деле не существуют и исчезают в ту же секунду, как только мы открываем глаза. Убегающий от них правонарушитель иллюзорен, как и угроза ему. Не было никого, кто убегал от тигра, хотя все, казалось бы, подтверждает его существование, и потому бедняга так устал. Следовательно, «я» придумано для переживания; оно снится, как мы снились сами себе во сне. В этом сне повседневного опыта мы постоянно чего-то добиваемся и хотим чего-то избежать, несмотря на то, что оба устремления не имеют никакого смысла, являясь лишь приснившимися устремлениями приснившейся личности в приснившемся мире. Эта буддийская метафора сна говорит о нереальности и пустотности мира, а также о нереальности того, кто пытается свить в нем безопасное гнездышко. Нет ничего более замечательного, как стать зреловылупляющейся птицей (не знаю, уместно ли здесь вторжение в жаргон орнитологов) либо попросту пробудиться ото сна, как говаривал Будда.
Сон, в котором появляется разделение на объект (окружающий меня мир) и субъект (я сам, окружаемый миром), может разыграться лишь благодаря воспринимающему сознанию. Сознание, вопреки привычке, не является моим личным сознанием, будь оно личным, в нем появилась бы идея, будто оно мое. Тогда становится возможным переживание, разыгрывающееся в поляризации: «я» и все остальное. В рамках такого разделения появляется мысль о сознании как о моей собственности. Вначале должно быть сознание, чтобы мысль о «я» вообще могла появиться. В сознании что-то переживается, и в рамках сознания появляется разделение на то, что я переживаю и переживающего, как во сне появлялся тигр и тот, кто от него убегал. Сознание, видевшее сон, только позволяло переживанию появиться в такой форме; само оно не убегало от тигра. Беглец, которому казалось, что он в опасности, и гонящийся за ним тигр были в одном и том же охватывающем их сознании. Сознание же совсем не личностно, и когда мы обнаруживаем его за «нашими» мыслями и чувствами, только несносная привычка к привязанности велит нам думать о нем как о чьей-то собственности, приказывает наклеить этикетку «мое». Этикетка снова предполагает, что есть нечто большее, чем сознание, и это нечто непременно должно быть нашим «я». Именно из-за того, что «я» является лишь выдуманной производной от привычки, следует, что, глядя вглубь себя, мы не сможем найти «я». Вместо него мы найдем нечто намного большее — но не будем опережать события, отраженные в главе о вневременном сознании.
Мнимое «я» напоминает образы с портретов Арчимбольдо, еще раз приведу их в качестве примера. Помните лица, которые при близком рассмотрении оказываются композицией из овощей? Если смотреть издалека, видно лицо, по мере приближения оказывается, что это только сумма овощей. Это вовсе не нос, а морковка, не щеки, а две луковицы, не глаза, а горошины. В лице в конечном итоге нет лица — лицо лишено лица, или пусто, хотя издали выглядит лицом. С нашим эго точно так же: это только конгломерат из большого количества атомов, нескольких мыслей, пары чувств и ряда привычек, удерживающих эту солянку вместе. Однако мы все время смотрим на эго с большого расстояния. Морковка кажется носом, которого нет, цветная капуста мнится мозгом, а буйно цветущий горох принимается за богатую духовную жизнь, поддержанную луковицей впечатлительности. Мы привязываемся к этой зелени, из которой пытаемся скроить себя самих для собственного употребления. Однако это эгоистическое вегетарианство заранее обречено на провал: в конечном итоге овощи имеют срок годности и рано или поздно начнут подгнивать; к тому же некоторые из них и без того противны, особенно цветная капуста и шпинат[16], вкус которых, вопреки распространенному мнению, не может извинить даже то, что они полезны для здоровья.