Операция
Операцию мне назначили на Пасхальной неделе. Настроение у меня было радостное, праздничное. Никакие обстоятельства жизни не могут заглушить в душе свет Христова Воскресения! Мысль о смерти не приходила мне больше в голову, видно, родные во Христе вымолили у Бога мне жизнь, и я это чувствовала.
— Зачем везти меня в операционную? Я и сама дойду, — сказала я.
— Но так уж полагается...
В операционной за столом сидит Иван Петрович. Он, как и все, в зеленом халате, чтобы капли крови не бросались в глаза. Иван Петрович опёрся на стол и закрыл лицо руками. Все знают, что он-перед операцией минут пять-десять молится. Полная тишина, все должны отдохнуть и сосредоточиться. Меня подвозят под огромный, сияющий светом металлический таз, который слепит глаза. Хочется отвернуться, но подушки нет, её тут не полагается. Чьи-то руки нежно держат сзади мою голову и нащупывают на шее кровеносные сосуды. Это врач-анестезиолог. Слышу несколько ласковых слов, и сердце моё наполняется любовью к этим хирургам, которые с таким вниманием и сочувствием меня окружают. Их человек семь. Они велят мне протянуть руки направо и налево, так что я лежу, как распятая на кресте. Но я улыбаюсь врачам, благодарю их за заботу о моем здоровье, желаю успеха в их труде. Мне делают укол в руку, и я засыпаю.
Но Иван Петрович рассказывал мне впоследствии, что я Долго окончательно не «отключалась», так что хирурги не могли начать операцию. Наверное, я громко молитвы читала, потому что засыпала с обращением к «Заступнице Усердной», Матери Господа Всевышнего. Врачи дивились чему-то, качали головами, разводили руками. Таинственно улыбаясь, Иван Петрович рассказывал: «Каких только мы в вас лекарств ни ввели, но никакие наркотики не могли вас усыпить. Дозу повышать было больше нельзя, но что оставалось делать? Тогда главврач Александр Вишневский (он же директор института) предложил ввести вам в кровь небольшую дозу спирта. Нескольких капель было достаточно, чтобы вы замолкли...» Никто из врачей не знал, что я спирта не выношу.
Разрезали мой живот снизу до самой груди и пришли в ужас: огромная синяя опухоль срослась даже с кишечником, с отростком аппендикса. В другом хирургическом отделении зашили бы живот, сказав: «Поздно». Но А. Вишневский высоко держал звание своего института и сказал:
— Приступим, уберём все лишнее... Родить детей она больше не сможет. Есть хоть у неё дети?
— Есть, — отвечал Иван Петрович, — много!
— Как много? Неужели трое?
— Пятеро.
— Не верится! И когда же успела эта фиброма тут вырасти? Сколько младшему ребёнку? А сколько старшим?
— Младшему — девять, совершеннолетних ещё нет.
Вишневский резал, несколько человек быстро перевязывали кровеносные сосуды. Вишневский удивлялся: «Как она только ходила? Нет, это только русская женщина может столько терпеть!»
Четыре с половиной часа напряжённо работали над моим организмом эти труженики-врачи, привыкшие героически спасать больных людей. Многие из них уже отошли в вечность. «Господи, не лиши их Царства Небесного», — молюсь я за них. Ведь как ловко они подремонтировали меня, скоро тридцать лет как я живу, перекроенная ими!
Лифт не работал: погасло электричество. А меня надо было уже отправлять в реанимацию. Хирурги стояли все потные, красные от напряжения и усталости. Однако они подняли моё омертвелое тело и на руках спустили с носилками по лестнице. Больные и сестры были в ужасе, думали, что покойницу выносят. Я ничего не чувствовала и не помнила. Все, что я пишу, — это со слов незабвенного Ивана Петровича. Мои сыновья (теперь священники) за каждым богослужением поминают его как благодетеля нашей семьи. Его заботой и трудами Бог вернул мать моим детям и матушку моему отцу Владимиру.
Когда я к вечеру должна была очнуться, Иван Петрович был рядом. Меня долго будили, тихо, нежно гладя мои щеки. Я все слышала, сознавала, что лежу в послеоперационной палате, что кругом озабоченные сестры и врачи, но я не могла дать им знать, что я жива. Я слышала голос Ивана Петровича, который засовывал мне в нос шланг с кислородом. Наконец я вздохнула, и все кругом тоже облегчённо вздохнули: «Жива!»
В те часы, когда я была под наркозом, в далёкой Псково-Печерской обители игумен Алипий видел сон, как будто я пришла к нему с детьми и, указывая на них, о чем-то его убедительно просила. Видно, душа моя, на время почти отделившись от тела, приходила к знакомому игумену, требуя молитвенной защиты моей семьи. «Я так и понял, — сказал мне впоследствии при встрече отец Алипий, — что у вас не все благополучно». Тогда молитвы монашеской братии были приняты Господом, я вернулась к жизни.
Первые двое суток после операции были очень мучительны. Все в животе болело, но самое страшное — это позывы на рвоту. Как будто острым топором рубят по животу, боль ужасная. Изрезанное нутро содрогалось, я стонала, а холодный пот лил с моего лица, как будто меня водой поливали. Рубаха тоже делалась сырая, как вынутая из воды. Иван Петрович не отходил, поддерживал мою голову, менял тазики. Он вытирал пот с моего лица, мерил давление, считал пульс. Мне казалось, что ещё одна рвота -и я умру. Чуть живая лежала я часа два-три, была не в состоянии ни смотреть, ни говорить, ни двигаться. «Не отходите, я умру сейчас», — шептала я. «Не отойду, — слышала я спокойный голос Ивана Петровича, — отдыхайте спокойно».
И так всю ночь и весь следующий день он не отходил от меня. Значит, не ел и не спал, а сидел рядом. А на вторую ночь Иван Петрович посадил рядом со мной молоденькую сестру, приказав ей не отходить от меня. Утром, чуть свет, он уже был опять около меня, успокоил, сказав, что приступов рвоты больше не должно быть. Он передал мне привет от моей мамочки, которая приехала справиться о моем состоянии.
— Что сказать о вас матери? Каково ваше самочувствие? — спросил Иван Петрович.
Я хотела ответить: «Как среди двух разбойников, то есть как Христос на кресте, — страдаю». Но я сообразила, что мама испугается, и сказала:
— Нормально.
Я знала, что все и так за меня молятся. На вторую ночь, когда мне предложили болеутоляющее лекарство, я от него отказалась.
— Почему не согласились на укол морфия? — спросил утром Иван Петрович.
Я ответила:
— Если Господь посылает страдания, то даст и терпение. Он тоже страдал и терпел. Он может дать и сон.
Только на третий день меня отвезли обратно в палату, где, наконец, накормили манной кашей. Иван Петрович застал меня, когда я лёжа уплетала манку.
— У вас хороший аппетит! — весело сказал хирург. — Вы любите эту кашу?
Мне стало смешно:
— Всякую еду полюбишь после трёх дней голодовки...
— Храни вас Бог съесть что-то острое или солёное, -сказал врач, — ведь все ваши кишки порезаны...
После еды мне стало опять невмоготу, Ивану Петровичу опять пришлось возиться со мной.
Последние два дня апреля в тот год пришлись на субботу и воскресенье. В эти дни больничные врачи обычно отсутствовали, оставался один дежурный врач на все корпуса. Первые два дня мая тоже считались выходными, поэтому
у врачей получилось четыре дня отдыха подряд. «Гуляли» в те дни и медсёстры, и санитарки, и уборщицы, так что больные были почти заброшены. Особенно страдали те, кто был в предшествующие праздникам дни прооперирован. Так было в моей палате. За ночь повязки сбивались, бинты разматывались, из раны сочилось. А многие из нас (и я в том числе) не могли ещё встать, не могли даже вымыть руки. Посетителей и родных в нашу палату не допускали, боялись занесения инфекции. Все мы лежали неухоженные, все приуныли.
Вдруг утром в палату вошёл Иван Петрович: «Ну, кому нужна моя помощь?» — весело спросил он. «Ой, меня перевяжите! Меня перебинтуйте, пожалуйста!» — послышались голоса. И хирург тут же принялся за работу. Он все четыре дня добровольно приходил в больницу, обходил все корпуса, все отделения. Одних он перевязывал, другим давал лекарство, третьим поправлял постель. Он знал, как тяжело лежать без помощи недвижимому человеку. Когда Иван Петрович прощался до следующего дня, то вслед ему неслись радостные голоса тех, кому он облегчил страдания: «Да вознаградит вас Бог!», «Спасибо, дай вам Бог здоровья и счастья!» Все в больнице знали, что Иван Петрович — верующий человек. И все его уважали, любили.
В конфессиях никто не разбирался. Но мне было совестно за православный медперсонал. Все они оправдывались тем, что была Пасхальная неделя, в которую якобы грех работать. Но разве совесть их не тревожила? Как могли они наслаждаться праздником, зная, что стонут и плачут те, которым они при желании могли бы помочь?
А Иван Петрович, возвращаясь весенним тёплым вечером домой, хотя и был до крайности усталым, но чувствовал тишину в сердце: ведь весь день он провёл рядом с возлюбленным своим Христом, наставляющим его облегчать страдания.