Мучилась два года в этом аду и, наконец, заболела, но скрывала ото всех, чтобы не начали ее расспрашивать о причинах болезни, что муки ее только бы усилило.
Страшный день наступил: 2 октября 1882 года Полина произнесла первый монашеский обет, и двери Кармельской обители закрылись за ней навсегда; родная Полина сделалась для Терезы чужою Агнессой Иисуса.
Если кто не возненавидит отца своего и матери, и жены и детей, и братьев и сестер… тот не может быть Моим учеником (Лк., 14, 26), —
резали эти слова, как ножи, сердце Терезы, когда прощалась она с Полиной сквозь железную решетку Кармельской обители и плакала над ней, живой, как над мертвой.
Скоро наступил для нее еще более страшный день пострижения Полины: «В гроб легла она, когда произносила обет, а когда постригут ее, то заколотят гроб», – думала Тереза. В этот день лежала она, больная, но встала через силу, отправилась в обитель и присутствовала на пострижении Полины, а после него пошла на свидание с нею. Так же как тогда, в первые дни по смерти матери, Полина взяла ее к себе на колени; так же крепко прижав к груди, утешала ее без слов, только тихонько баюкая, совсем как мать; так же плакала Тереза, но теперь уже иными, безнадежными и не утоляющими горя слезами. Между ней и Полиной были те страшные, как прутья решетки, слова: «Если кто не возненавидит…» Облачно-белые, легкие одежды Невесты Христовой жгли Терезу, как железо, раскаленное добела. Как ни ужасалась того, что чувствовала, и как с этим ни боролась, лютою ревностью ревновала она Невесту к Жениху.
После этого второго свидания с Полиной болезнь Терезы усилилась так, что врач хотя и успокаивал родных, но про себя думал, что больная не выживет. Хуже всего было то, что болезнь ее была врачу непонятна, и он не знал, как ее лечить, потому что не видел, что не в теле причина ее болезни, а в душе. Страшные припадки этой болезни напоминали те, какие бывают у одержимых.
«Страшной болезни моей я не могу описать, – вспоминает Тереза. – Я говорила то, чего не думала, и делала то, чего не хотела; я почти всегда была, как в бреду, а между тем я уверена, что была в полной памяти. Целыми часами длились у меня частые обмороки, такие глубокие, что я не могла пошевелиться, но и в них я очень ясно слышала все, что вокруг меня говорили даже тихим голосом, и до сих пор я это хорошо помню. О, какой ужас внушал мне диавол! Я боялась всего: мне казалось, что постель моя окружена безднами, и гвозди в стене казались мне такими страшными обугленными пальцами, что я кричала от ужаса». Когда в комнату больной вошел однажды отец ее, держа шляпу в руке, ей почудилось вдруг какое-то неземное страшилище в ней, и она закричала от испуга так, что отец выбежал из комнаты, рыдая.
Дней через пять после второго свидания с Полиной Тереза в той же комнате лежала на постели; сестра ее, Леония, читала у окна; тут же была и другая сестра, Селина, а третья, Мария, вышла в сад.
«Мария! Мария!» – позвала больная тихим голосом.
Леония не обратила на это внимания, потому что привыкла к тому, что Тереза, в беспамятстве, часто звала Марию. Но вдруг она закричала так громко «Мария! Мария!», что та услышала из сада, прибежала, наклонилась над ней и сказала:
«Я здесь, Тереза, я здесь!»
Но, глядя прямо в лицо ее, больная не узнавала ее и продолжала звать:
«Мария! Мария!»
Может быть, звала Марию не земную, а небесную, чье изваяние стояло у изголовья постели. Что-то было в лице и голосе ее такое страшное, что сестры подумали, что она умирает, и сначала Мария, а потом Леония с Селиной, кинувшись к подножью изваяния, начали со слезами молиться:
«Помоги, спаси, помилуй, Милосердная!»
Дрогнуло что-то в лице Терезы, как в лице четырехдневного Лазаря, когда услышал он плач над собой Иисуса, Творца над тварью, а потом повелевающий голос, тот самый, которым вызвано было из не-сущего сущее, из хаоса мир: «Лазарь, изыди!» Дрогнуло что-то в лице ее, и медленно-медленно, с бесконечным усилием, остановила она взор на молящихся и, как будто вдруг что-то поняла, зашептала молитву все громче и громче; требовала, повелевала, потому что всякая настоящая молитва есть повеление, чтобы смерть сделалась жизнью и чтобы то, чего не было, было, чтобы совершилось чудо.
И чудо совершилось: ожило вдруг изваяние; задешево купленный в лавке благочестивых игрушек, жалкий, мертвый, кощунственный идол сделался Матерью жизни, Царицей цариц; так же медленно, как двигалась Тереза, сошла Она с подножья, приблизилась к больной и наклонилась над ней, с улыбкою такой нездешней благости и прелести, что сердце Терезы растаяло, как лед под вешним солнцем, и хлынули из глаз ее те блаженные слезы, которыми всякая земная печаль утоляется. «Буду жива!» – подумала она и не ошиблась: к вечеру ей сделалось легче, а к утру была она уже совсем здорова.
Чудом казалось это исцеление не только родным, но и врачу, – так оно было внезапно.
Чудо подобно благоуханию от одежды пролетевшего Ангела: надо человеку дышать осторожнее, чтобы это едва уловимое благоухание не рассеялось в воздухе.
Самое в мире стыдливое есть чудо: пристального взгляда довольно, чтобы оно исчезло так, что уже неизвестно, было оно, или не было. Это чувствовала Тереза. «Дева Мария улыбнулась мне, какая радость! Но я никому об этом не скажу – иначе все исчезнет», – думала она и никому ничего не говорила. Тайну скрывать от Марии было ей труднее всего, потому что, как она узнала от Селины и Леонии, первая начала молиться о ней и вымолила чудо Мария и потому что чувствовала Тереза, что жестоко обидит ее, если не скажет ей всего; да и видно было по тому, как Мария расспрашивала ее, что уже догадывалась почти обо всем.
«Подошла к тебе, наклонилась, и что же потом? – спросила она и посмотрела на Терезу с надеждой и страхом, что она утаит, не скажет всего.
«Подошла ко мне, наклонилась», – начала Тереза и не кончила.
«Ну, и что же?» – повторила Мария с большей еще надеждой и большим страхом.
«И улыбнулась», – кончила Тереза и почувствовала с ужасом, что выдала тайну, именно ту, которую надо было сохранить больше всего, и что случилось то, чего она боялась: сказала все, и все исчезло, только что была богаче богачей, и вот, нищая.
То же чувствовала она, с еще большей силою, на следующий день, в Кармельской обители, где уже сестры знали от Марии все и, набросившись на Терезу, как мухи на мед, начали ее расспрашивать о чуде с тем жадным и грубым любопытством, которое свойственно всем людям, а благочестивым особенно: был ли на руках Девы Марии Младенец Иисус и на голове Ее венец из звезд, и под ногами лунный серп; и какого цвета были одежды Ее, и хорошо ли пахло от них? и прочее, и прочее. Каждый новый вопрос был все грубее, кощунственней. Пресвятая Дева Мария, Матерь жизни, снова сделалась мертвым идолом. Очень хотелось Терезе убежать, но так ослабела от страха перед тем, что происходило в других и в ней самой, что не могла бежать: ноги отяжелели и не двигались, как в страшном сне. Нехотя отвечала она на самые нелепые вопросы, что не помнит. И одни из сестер сердились на нее, думая, что самое любопытное она скрывает от них, а другие начали сомневаться, было ли чудо. С ужасом чувствовала Тереза, что и она сомневается в нем; чем больше говорила о нем, тем меньше верила в него и тем больше казалось ей, что лжет и обманывает всех, потому что никакого чуда не было, а если и было, то она своими руками убила его.
Веру, может быть, потеряла не только в это чудо, но и во все чудеса и в Того, Кто их делает. Если так, эта потеря веры – та самая, что и в религиозном опыте св. Иоанна Креста постигает человека, погруженного в «Темную Ночь Духа». Хуже, чем у явных безбожников, это неверие святых, потому что те сами не знают, что делают, отрицая веру, а эти знают и все-таки делают.
«Господи, Ты один знаешь, как я страдала!» – вспоминает Тереза. Мало говорит она об этих первых муках от потери веры, но по тому, что говорит о позднейших, можно судить и об этих. «Сухость и сон, вот теперь единственные чувства мои к Иисусу». «Горькая сухость души была для меня хлебом насущным». Сердце у нее так сухо, как будто высушено было на адском огне (Ghéon, 122 – 123). «О, если бы вы знали, какие страшные мысли мучат меня! Это мысли отъявленных безбожников» (Laborda, 113). «Все, что я говорю о моих сомнениях, слишком слабо по сравнению с тем, что я чувствую; но я не хочу больше говорить об этом; я боюсь, что уже и так я слишком много сказала: я боюсь кощунства (Mardrus, 142). «Похули Бога и умри» – как говорит жена Иова, – вот чего боится Тереза: таков возможный конец ее «преисподнего опыта».
Кажется, в детстве были у нее три потери веры: первая – после смерти матери; вторая – после пострижения Полины, и третья – эта, после чуда исцеления. Будут и другие потом; каждая следующая хуже предыдущей, и хуже всех последняя, в смертный час.
Летчики знают, как опасны провалы в «воздушные ямы», такие внезапные, что если авион не выправить вовремя, то он падает в яму и разбивается о землю. Есть и в религиозном опыте Терезы, так же как у всех святых, такие «воздушные ямы» – потери веры. Каждый раз в последнюю минуту перед самым падением выправляет она не чужие, мертвые, как у летательной машины, а свои, живые, как у Ангела, крылья и, проносясь так близко к земле, что почти касается ее крылом, взлетает снова к небу, как ласточка. Чем больше ужас падения, тем упоительнее радость взлета. Но перед каждым падением помнит она, что может быть когда-нибудь и такое, что уже не взлетит, а упадет на землю и разобьется до смерти.