Мне все предельно ясно. Невозможно выяснить, остались ли раковые клетки на пути следования дренажной трубки или в грудной ткани, а если остались, то они могут оказаться невосприимчивыми к радиации; кроме того, дополнительная доза облучения может повредить грудную ткань. Единственный вариант — мастэктомия. Меня слишком сильно пугала рискованная перспектива оставить в теле клетки, зараженные раком четвертой степени.
Мы с Трейей по-прежнему старательно изучали (и практиковали) методы альтернативной и холистической медицины, которые я вкратце объясню позже. Но проблема состояла в агрессивности рака четвертой степени, который обнаружили у Трейи. Не было вообще никаких убедительных доказательств, что какая-либо альтернативная методика выдаст при лечении рака четвертой степени что-то большее, чем случайная, непредсказуемая ремиссия — в пределах результатов, выходящих за границы элементарной случайности.
Полагаю, если бы у Трейи был рак хотя бы третьей степени — не говоря уже о первой или второй, — она в большей степени пользовалась бы альтернативными методами и прошла бы некоторые (но ни в коем случае не все) методы классической медицины. Но агрессивность рака вновь и вновь приводила ее к тем единственным методикам, которые могли сравниться с ним по агрессивности. «Вам не подошла «железная дева»? Не беспокойтесь, милая леди. У нас всегда найдется что-нибудь особенное для вас. Просто посидите и подождите».
Мы с Кеном заходим в госпиталь. Сегодня 6 декабря 1984 года. Операция назначена на 7 декабря — («День Перл-Харбора»[44], — пробормотал Кен, ни к кому не обращаясь) — после первой операции прошел ровно год и один день. Все в этой больнице мне знакомо. Я очень хорошо помню, как пять с половиной недель приходила сюда каждый день на облучение. Потом — раз в месяц на обследование. Всего несколько дней назад — чтобы мне удалили бугорки.
Вспоминаю, как год назад здесь потеряли мою одежду; через два месяца ее нашли и вернули. Я восприняла это событие как предзнаменование. На этот раз на мне была одежда, которую я собиралась оставить здесь, так же как собиралась оставить здесь свою болезнь. Все, что я буду носить в этой больнице, останется в ней, вплоть до обуви, нижнего белья и сережек. Впрочем, через несколько дней старое нижнее белье мне уже не понадобится, по крайней мере лифчики. Доктор Ричарде удалит мне правую грудь, и одновременно доктор Харви уменьшит левую. Наконец-то для этого настал подходящий случай. Я даже вообразить не могу, как я жила бы с одной грудью четвертого размера: представить себе только, какой протез мне понадобился бы. Представить себе только, какой кривобокой я бы себя чувствовала. Даже с двумя грудями четвертого размера жить не так-то просто, что уж говорить об одной.
Когда я наконец спросила у Кена, как он отнесется к тому, что у меня не станет одной груди, он держался безупречно, хотя и для него это было непросто. «Солнышко, ну конечно мне будет не хватать твоей груди. Но это не имеет значения. Я ведь влюблен в тебя, а не в какую-то часть твоего тела. Так что это, черт возьми, ничего не меняет». Он сказал это настолько искренне, что я тут же почувствовала себя легче.
Мама и папа на время операции прилетели из Техаса, как и в прошлый раз. Я говорила им, что в этом нет необходимости, но в глубине души обрадовалась, что они будут рядом. С родителями я каждый раз чувствую себя более спокойной, у меня тут же появля- ется вера, что дела пойдут хорошо. Как я рада, что у меня большая семья. Мне всегда страшно приятно быть с ними. И я рада, что смогла дать Кену новых родственников, которых и он тоже, совершенно очевидно, полюбил.
Мы с Кеном заходим в нашу палату. Она такая же, как и все остальные: кровать с регулируемой спинкой, телевизор у одной стены и аппарат для измерения давления — у другой; сбоку — шкаф (тот самый, где я собираюсь оставить свою одежду); ванная комната с белыми стенами, окно, через которое виден внутренний дворик и палаты на другой стороне здания. Как и в прошлый раз, Кен приносит раскладушку: он будет здесь со мной.
Мы с Кеном садимся и нежно беремся за руки. Ему уже ясно, о чем я продолжаю думать, что меня продолжает мучить. Буду ли я по-прежнему привлекательной для него, когда окажусь изувеченной, испорченной? Кривобокой. Кену приходится выдержать идеальную грань между тем, чтобы пожалеть меня и приободрить. Все та же двойная угроза. Я хочу, чтобы он посочувствовал мне, ведь я потеряю грудь, — но если он это сделает, получится, что он сильно расстроен из-за этой груди и без нее я ему не нужна! Он уже успокоил меня, а теперь он старается подкрепить свои слова шутками: «Солнышко, мне действительно на это наплевать. У меня на это есть такая теория: каждому мужчине за всю жизнь до- стается так много женских грудей — если считать в сантиметрах, — что можно иногда и передохнуть. Да я за один год с твоей грудью четвертого размера исчерпал свою квоту». Напряжение так велико, что мы оба начинаем истерически смеяться. Кен еще минут пятнадцать продолжает в том же духе, меняя тон от возвышенного к грубоватому: «И вообще я из тех мужчин, которым больше нравятся задницы. Пока не придумали способ делать задэктомию, можно считать, что все в порядке». У нас по щекам катятся слезы. Но с раком иначе не бывает: смеешься так весело, что начинаешь плакать, плачешь так горько, что начинаешь смеяться.
Я раздеваюсь, складываю одежду, которую собираюсь оставить здесь, а вместо нее облачаюсь в белый халат, надеясь, что одновременно с этим делаю шаг навстречу здоровью и прочь от рака. Я уже почти готова совершить какой-нибудь ритуал, произнести заклинание или осенить комнату крестным знамением — все что угодно, лишь бы это помогло. Но вместо этого я совершаю свой внутренний ритуал, читая молитвы про себя.
Мне измеряют давление, задают вопросы и получают ответы. Заходит анестезиолог: он пришел поздороваться и объяснить суть предстоящей процедуры. Я понимаю, что все будет как в прошлый раз, а поскольку тогда все прошло нормально, то волноваться не о чем. Приходит доктор Ричарде. Операция простая — это частичная мастэктомия (в отличие от радикальной или модифицированной радикальной мастэктомии, когда удаляют еще и большую часть пролегающей под грудью мышечной ткани). С технической точки зрения операция, которую мне делали год назад, была гораздо сложнее и требовала более долгого восстановительного периода, поскольку тогда мне удаляли лимфатические узлы.
— Я звонила в клинику Андерсона, — говорю док- гору Ричардсу, — и обсуждала с ними этот рецидив: похоже, они все сошлись на том, что это очень необычный случай рецидива, но случайно что-то подобное может произойти.
— Да, — отвечает доктор Ричарде, — и я уверен: они вне себя от счастья, что это произошло не у них.
Я оценила его честность: ведь он продемонстрировал, насколько виноватым он себя чувствует. Вспоминаю, что надо взвеситься. Всю жизнь хотела узнать, сколько весит моя грудь, — и вот подвернулась странная возможность это выяснить.
Приходит доктор Харви. До сих пор у нас не было случая обсудить, что он собирается сделать со второй грудью. Он приносит фотографии. Я просматриваю их, пытаясь найти такую форму груди, которая бы меня устроила. Мне хочется, чтобы ему не пришлось перемещать сосок наверх: я знаю, что это снизит его чувствительность. Оказывается, что в моем случае это почти возможно: грудь у меня почти не обвисает, и протоки молочных желез не будут задеты. Если я когда-нибудь смогу родить ребенка, моя грудь по-прежнему будет функционировать. Я уже поняла, как будет происходить операция, где будут сделаны надрезы, что из меня вырежут, как зашьют так, чтобы сделать грудь меньше. Доктор Харви измеряет грудь и ставит на ней пометки. Он меряет и отмечает окружность соска, измеряет и отмечает участок, на который сосок будет сдвинут, отмечает места, где будут сделаны надрезы, и участки кожи, которые будут вырезаны.
Когда он уходит, появляются мои родители. Я показываю им отметки и объясняю предстоящую операцию. Говорю я очень уверенным тоном, но в то же время понимаю, что отец, скорее всего, видит мою грудь первый раз в жизни. И в последний — ни он, никто другой больше не увидит мои груди в прежнем виде!
Приходит Кен, забирается ко мне в кровать, и мы обнимаемся. Он лежит со мной, а мимо нас время от времени проходит кто-нибудь из медицинского персонала. Но ни доктора, ни медсестры не протестуют. «Тебе в этих больницах сошло бы с рук что угодно, даже убийство, ты это понимаешь?» — говорю я. Кен делает страшную гримасу: «Да. Это потому что я крутой зверюга-мачо», — рычит он. «Нет, это потому что ты лучезарно улыбаешься всем, кто заходит, а еще потому что ты всех медсестер засыпал цветами», — отвечаю я. Мы смеемся, но мне очень грустно. Грустно из-за груди, которой у меня скоро не станет.
Наступает раннее утро. Я лежу в полусне. В этот раз я боюсь гораздо меньше. Во мне больше спокойствия — без сомнения, благодаря медитации. Да и рак за последний год стал неотъемлемым фактом моей жизни, моим постоянным спутником. Но все-таки я чувствую, каких усилий мне стоит все это преодолевать — сдерживать свои сомнения, вопросы, страхи, мысли о будущем. Я сознательно надела на себя шоры и смотрю только прямо перед собой. Я не смотрю ни вправо, ни влево — на те пути, по которым я не пошла. Все исследования сделаны и решение принято. Теперь не время задавать вопросы. Настало время пройти путь, который лежит прямо передо мной. Для того чтобы пройти его, мне пришлось отключить часть своего сознания. Я отключила того, кто внутри меня сомневается и задает вопросы. Только спокойствие и уверенность в себе. Кен держит меня за руку; мама и папа ждут вместе с нами. Снова, как и год назад, операция откладывается. Я думаю о хирургах, которые сосредоточенно заняты своим делом, — и здесь, в госпитале, и в других уголках страны и всего мира. Думаю о врачах, медсестрах, обслуживающем персонале, об инструментах, оборудовании, хитроумных машинах, которые выстроились в шеренгу, чтобы сразиться с недугом. Валиум и промедол начинают оказывать воздействие. Меня везут в операционное отделение.