Прошлой ночью мы оба не могли заснуть и начали разговаривать. Я рассказала, что иногда — порой довольно часто — думаю о том, чтобы уйти от него. Он сказал, что тоже часто думает о том, чтобы уйти от меня. Может быть, уехать в Бостон. В какой-то момент он вскочил с постели — от этих разговоров мы оба взвинченные — и сказал: так и быть, пусть Тан [наш пес] останется у тебя. Когда он снова лег, я сказала: мне не нужен Тан, мне нужен ты. Он сел и посмотрел на меня — в глазах у него были слезы, я стала плакать, но никто из нас не двинулся. У нас обоих есть чувство, что дальше мы не можем. Я хотела бы простить его, но, кажется, не могу, кажется, я слишком зла на него. И еще я знаю: он не простил меня. Думаю даже, что я ему неприятна.
На следующий день я поехал в магазин Энди. Казалось, что испортилось вообще все, что могло испортиться. Все в жизни стало пресным, ничего не доставляло удовольствия, я ничего не хотел, ни о чем не мечтал, ни к чему не стремился, кроме одного — избавиться от всего этого. Трудно передать, насколько мрачным становится мир в периоды, подобные этому.
Как я уже сказал, стали вылезать наружу наши собственные неврозы, усиленные и раздутые скверными жизненными обстоятельствами. Что касается меня, то, когда мною овладевает страх, моя обычная легкость во взгляде на мир, которую можно великодушно назвать остроумием, вырождается в саркастичность и желчность, едкую язвительность к тем, кто меня окружает, не потому, что я язвителен по натуре, а потому что мне страшно. В такой ситуации я определенно не подарочек. Ко мне вполне можно применить фразу из Оскара Уайльда: «У него нет врагов, зато его искренне ненавидят все его друзья».
Что же касается Трейи, то, если ее переполняет страх, ее стойкость и сила вырождаются в косность, жесткое упрямство, стремление все контролировать и над всем властвовать.
Именно это с нами и произошло. Я не мог прямо и откровенно высказывать Трейе свое недовольство, поэтому я постоянно прятал его под маской сарказма. А она, со своей неуступчивостью, монополизировала все основные решения в нашей жизни. Мне казалось, что у меня вообще нет никакой власти распоряжаться своей жизнью, потому что у Трейи всегда оказывался козырь: «У меня ведь рак!»
Мы заставили своих друзей разбиться на партии: ее друзья считали, что я человек определенно дрянной; я же пытался втолковать своим, что с такой женщиной жить просто невозможно. И мы оба были правы. После того как Трейя съездила отдохнуть с двумя своими лучшими подругами (там она, кроме всего прочего, заставляла их одеваться в другой комнате, чтобы дать ей возможность поспать еще полчасика), они отвели меня в сторонку и спросили: «Она же постоянно командует — как ты уживаешься с ней все время? Мы и три дня с трудом вытерпели». А после вечерних семейных или дружеских посиделок они утаскивали в сторону Трейю и спрашивали ее: «Как ты с ним живешь? Он как гремучая змея, свернувшаяся кольцом. Он что, всех ненавидит?»
Язвительность схлестнулась с неуступчивостью, и результат вышел сокрушительным для нас обоих. Мы ненавидели не друг друга — мы ненавидели невротических клоунов, сидящих друг в друге, — и эти клоуны замкнулись в какую-то губительную спираль: чем отвратительнее вел себя один, тем отвратительнее в ответ поступал другой.
Был лишь один способ разорвать этот порочный круг — дать свободный выход нашим неврозам. В самом деле, мы ведь не могли повлиять на наши жизненные обстоятельства и наши настоящие болезни. Мы оба были психотерапевтами и понимали: единственный способ переломить невротическую депрессию — это дать выход ярости, клокочущей под ее поверхностью. Но можно ли выплеснуть ярость на женщину, больную раком? Можно ли наброситься на мужчину, который два года был рядом с тобой и в беде, и в радости?
Все эти мысли крутились у меня в голове, когда я заходил в магазин Энди. Где-то с полчаса я разглядывал разное оружие. Что мне надо — пистолет или ружье? Наверное, рущье «Хемингуэй», но тогда потребуется еще и крепкая проволока. Чем дольше я ходил по магазину, тем более взвинченным и озлобленным я становился. И тут я понял. Я действительно хотел убить кого-нибудь. Не себя.
Я вернулся домой, и все это снова всплыло в сознании. Я заставил себя усесться за письменный стол в гостиной и стал заниматься каким-то неотложным делом.
Пришла Трейя с газетой в руках и стала шуршать ею, пока я работал. Тут надо пояснить: в доме было еще несколько комнат, но как-то раз, во время одного из своих приступов страха и властности, Трейя захотела, чтобы все они — два кабинета и студия — отошли в ее распоряжение. Я беспечно согласился (надо уступать человеку, больному раком). В гостиной я сдвинул перегородку к стенке и устроил там свой кабинет. Это была единственная комната в доме, которую я мог считать своей собственной и одновременно единственным уголком в моей жизни, которым еще мог распоряжаться, а поскольку дверей гам не было, то остро реагировал, когда кто-то заходил в гостиную, когда я там работал.
Ты бы пошла куда-нибудь, ладно? Меня ужасно бесит, как ты шуршишь газетой.
А я люблю читать газеты здесь. Это мое любимое место для чтения. Честно: я жду не дождусь, когда можно будет здесь почитать.
Это мой кабинет. У тебя еще целых три комнаты. Выбирай любую.
Нет.
Что? Нет? Что ты сказала? Имей в виду: когда я работаю, в эту комнату запрещено заходить всем, у кого нет трех классов образования и кто, черт возьми, неспособен прочитать газеты, не шевеля губами.
Терпеть не могу, когда ты ерничаешь. Я буду читать здесь.
Я встал и подошел к ней:
Выметайся.
И не подумаю.
Мы уже начали кричать, все громче и громче, в бешенстве, раскрасневшись.
Убирайся отсюда, чертова дрянь!
Сам убирайся!
И тут я ее ударил. А потом еще раз. И еще. «Вон отсюда, — вопил я, — вон отсюда!» Я бил ее снова и снова, а она кричала: «Не смей меня бить! Не смей!»
Наконец мы рухнули на диван. Никогда в жизни я не бил женщину. Мы оба это знали.
Я уезжаю, — сказал я наконец. — Возвращаюсь в Сан-Франциско. Ненавижу этот дом. Ненавижу то, что мы здесь вытворяем друг с другом. Ты можешь ехать со мной, а можешь остаться. Решай сама.
Господи, как красиво! Вы только взгляните! Невероятно красиво!
Я говорю это, ни к кому конкретно не обращаясь. Я пробираюсь со своим маленьким карманным фонариком к следующей комнате и, заглянув в нее, останавливаюсь, потрясенный увиденным. Первая мысль, пришедшая мне в голову: это Эдем. Это сад Эдема.
Начиная с левой стены, где должен быть большой письменный стол, насколько хватает взгляда, простираются густые джунгли — сочные, влажные, пышные, полные тысячей оттенков зеленого, а там, в тумане, кипит дикая жизнь. Посреди роскошного леса растет гигантское дерево, залитое солнечным светом, а его верхние ветви дотягиваются до грозовых облаков высоко в небе. Картина такая спокойная, мирная, манящая, настолько захватывающая, чтоя...
Прошу вас, проследуйте сюда.
Что, простите?
Прошу вас, проследуйте сюда.
Кто вы ? Не прикасайтесь ко мне! Кто вы ?
Прошу вас, проследуйте сюда. Боюсь, что вы потерялись.
Я не потерялся. Это Трейя потерялась. Скажите, вы не видели здесь женщину, очень красивую, со светлыми волосами ?..
Если вы не потерялись, то где же вы?
Я— э-э-э — кажется, я был в своем доме, но...
Прошу вас, проследуйте сюда.
Вспоминая этот эпизод, мы с Трейей понимали: он стал для нас отправной точкой — не потому, что в том, чтобы ударить женщину, есть хоть что-то похвальное, а потому, что благодаря ему мы осознали всю отчаянность нашего положения. Трейя со своей стороны стала отказываться от своей жажды всем управлять — не потому, что боялась, что ее снова побьют, а потому, что начала осознавать, насколько сильно ее стремление взять все в свои руки основано на страхе. А я со своей стороны стал учиться хитрому искусству устанавливать границы и озвучивать свои желания человеку, который, возможно, болен смертельной болезнью.
Теперь он отстаивает свое жизненное пространство, он перестал под меня подстраиваться, и так намного легче: мне уже не надо растрачивать уйму сил в размышлениях или догадках о том, что ему надо для счастья, а потом чувствовать себя виноватой, если я что-то сделала не так. Когда- то мне нужна была от него безграничная поддержка (и он ее оказал!), а теперь мне надо, чтобы он оказывал на меня давление, — тем более что я действительно довольно упряма. Если что-то важно для него, он должен давить на меня, пока я, наконец, не уступлю.
Начиная с этого момента дела стали постепенно становиться лучше. Нам еще многое предстояло сделать — мы начали ходить к нашему другу Сеймуру Бурштайну, занимавшемуся семейной психотерапией, — и понадобилось около года, пока все вновь встало на свои места и к нам снова вернулась та необычайная любовь, что мы испытывали друг к другу, — любовь, которая никогда не умирала, но, так уж вышло, провела лучшие свои времена растворенной в неиссякаемых страданиях.