— Богатый и бедняк были врагами, — начал Агамемнон.
— Бедняк? Что это такое? — перебил его Трималхион.
— Остроумно, — похвалил его Агамемнон и изложил затем содержание не помню какой контроверсии.
— Если это уже случилось, — тотчас же заметил Трималхион, — то об этом нечего и спорить. Если же этого не было — тогда и подавно.
Это и многое другое было встречено всеобщим одобрением.
— Дражайший Агамемнон, — продолжал между тем Трималхион, — прошу тебя, расскажи нам лучше о странствованиях Улисса, как ему Полифем палец щипцами вырвал, или о двенадцати подвигах Геркулеса. Я еще в детстве об этом читал у Гомера. А то еще видал я Кумскую Сивиллу в бутылке. Дети ее спрашивали: «Сивилла, чего тебе надо?», а она в ответ: «Помирать надо».
XLIX.
Трималхион все еще разглагольствовал, когда подали блюдо с огромной свиньей, занявшее весь стол. Мы были поражены быстротой и поклялись, что даже куренка в такой небольшой срок вряд ли зажарить, тем более что эта свинья нам показалась по величине превосходившей даже съеденного незадолго перед тем вепря. Но Трималхион все пристальнее присматривался к ней:
— Как? Как? — вскричал он, — свинья не выпотрошена? Честное слово, не выпотрошена! Позвать, позвать сюда повара!
К столу подошел опечаленный повар и заявил, что он забыл выпотрошить свинью.
— Как это так забыл? — заорал Трималхион. — Подумаешь, он забыл подсыпать перцу или тмину! Раздевайся.
Без промедления повара раздели, и он с печальным видом стал между двух истязателей. Все стали просить за него, говоря:
— Это бывает. Пожалуйста, прости его; если он еще раз сделает, никто из нас не станет за него просить.
Один я только поддался порыву неумолимой жестокости и шепнул на ухо Агамемнону:
— Этот раб, вероятно, большой негодяй! Как это забыть выпотрошить свинью? Я бы не простил, если бы он даже с рыбой что-нибудь подобное сделал.
Но Трималхион рассмеялся и сказал:
— Ну, если ты такой беспамятный, вычисти-ка эту свинью сейчас, на наших глазах.
Повар снова надел тунику и, вооружившись ножом, дрожащей рукой полоснул свинью по брюху крест накрест. И сейчас же из прореза, поддаваясь своей тяжести, градом посыпались кровяные и жареные колбасы.
L.
Вся челядь громкими рукоплесканиями приветствовала эту штуку и единогласно возопила: - На здоровье Гаю! — повара же почтили стаканчиком вина, а также поднесли ему серебряный венок и кубок на блюде коринфской бронзы. (Заметив), что Агамемнон внимательно рассматривает это блюдо, Трималхион сказал:
— Только у меня одного и есть настоящая коринфская бронза.
Я ожидал, что он, по своему обыкновению, из хвастовства скажет, что ему привозят сосуды прямо из Коринфа. Но вышло еще лучше.
— Вы, возможно, спросите, как это так я один владею коринфской бронзой, — сказал он. — Очень просто: медника, у которого я покупаю, зовут Коринфом, что же еще может быть более коринфского, чем то, что делает Коринф? Но не думайте, что я — невежда необразованный: не знаю, откуда эта самая бронза получилась. Когда Илион был взят, Ганнибал, большой плут и мошенник, свалил в кучу все статуи — и золотые, и серебряные, и медные — и кучу эту поджег. Получился сплав. Ювелиры теперь пользуются им и делают чаши, фигурки и блюда. Так, из многого — одно, и образовалась коринфская бронза — ни то, ни се. Простите меня, но я лично предпочитаю стекло. Оно, по крайности, не пахнет. Но по мне, оно было бы лучше золота, если бы не билось: в теперешнем же виде оно, впрочем, недорого стоит.
LI.
— Однако был такой стекольщик, который сделал небьющийся стеклянный фиал. Он был допущен с даром к Цезарю и, попросив фиал обратно, перед глазами Цезаря бросил его на мраморный пол. Цезарь страшно перепугался. Но стекольщик поднимает фиал, погнувшийся, словно медная ваза, вытаскивает из-за пояса молоток и преспокойно исправляет фиал. Сделав это, он вообразил, что уже схватил Юпитера за бороду, в особенности когда император спросил его: «Знает ли еще кто-нибудь способ изготовления такого стекла?» Стекольщик, видите ли, и говорит, что нет; а Цезарь велел ему отрубить голову; потому что, если бы это искусство стало всем известно, золото ценилось бы не дороже грязи.
LII.
— Я теперь большой любитель серебра. У меня одних ведерных сосудов штук около ста. На них вычеканено, как Кассандра своих сыновей убивает; детки мертвенькие просто, как живые, лежат. Потом есть у меня жертвенная чаша, что оставил мне один из моих хозяев; на ней Дедал Ниобею прячет в Троянского коня. А бой Петраита с Гермеротом вычеканен у меня на бокалах, и все они претяжелые. Я знаток в таких вещах, и это мне дороже всего.
Пока он все это рассказывал, один из рабов уронил чашу.
— Живо, — крикнул Трималхион, обернувшись, — отхлестай сам себя, раз ты ротозей.
Раб уже разинул рот, чтобы умолять о пощаде, но Трималхион перебил его:
— О чем ты меня просишь? Словно я тебя трогаю? Советую тебе попросить самого себя не быть ротозеем.
Наконец, уступая нашим просьбам, он простил раба. Освобожденный от наказания стал обходить вокруг стола.
— Воду за двери, вино на стол! — крикнул Трималхион.
Мы громко одобрили остроумную шутку, и пуще всех Агамемнон, знавший, как надо держать себя, чтобы удостоиться приглашения и на следующий пир. Довольный нашими восхвалениями, Трималхион стал пить веселей. Скоро он был уже вполпьяна.
— А что, — сказал он, — никто не просит Фортунату поплясать? Поверьте, лучше нее никто кордака не станцует.
Тут сам он, подняв руки над головой, принялся изображать сирийского мима, причем ему подпевала вся челядь: «Пляши, плешивый!». Я думаю, и на середину бы он выбрался, если бы Фортуната не шепнула ему что-то на ухо: должно быть, она сказала, что не подобают его достоинству такие низкие забавы. Никогда еще я не видал подобной нерешительности; он то боялся Фортунаты, то поддавался своей природе.
LIII.
Он уже совсем хотел пуститься в пляс, когда его забава была прервана писцом, возгласившим, словно он столичные новости выкрикивал.
— В седьмой день календ секстилия, в поместье Трималхиона, что близ Кум, родилось мальчиков тридцать, девочек — сорок. Свезено на гумно модиев пшеницы — пятьсот тысяч, быков пригнано — пятьсот. В тот же день прибит на крест раб Митридат за непочтительное слово о Гении нашего Гая. В тот же день отосланы в кассу десять миллионов сестерций, которых некуда было деть. В тот же день в Помпеевых садах был пожар, начавшийся во владении Насты-приказсика.
— Как? — сказал Трималхион, — да когда же купили для меня Помпеевы сады?
— В прошлом году, — ответил писец, — и поэтому они еще не внесены в списки.
— Если в течение шести месяцев, — вспылил Трималхион, — я ничего не знаю о поместьях, которые мне покупают, — я раз навсегда запрещаю вносить их в опись.
Затем были прочтены распоряжения эдилов и завещания лесничих, в коих Трималхион особой статьей лишался наследства, однако с извинительными примечаниями. Потом — список его арендаторов; акт расторжения брака ночного сторожа и вольноотпущенницы, которая была обличена мужем в связи с банщиком; указ о ссылке домоправителя в Байи; о привлечении к ответственности казначея, а также решение тяжбы двух спальников.
Между тем в триклиний явились фокусники: какой-то нелепейший верзила поставил на себя лестницу и велел мальчику лезть по ступеням и на самом верху танцевать: потом заставлял его прыгать через огненные круги и держать зубами урну. Один лишь Трималхион восхищался этими штуками, сожалея только, что это искусство неблагодарное. Только два вида зрелищ он смотрит с удовольствием: фокусников и трубачей. Все же остальное — животные, музыка просто чепуха.
— Я, — говорил он, — и труппу комедиантов купил, но заставил их разыгрывать мне ателланы и приказал начальнику хора петь по-латыни.
LIV.
При этих словах Гая мальчишка-фокусник свалился (с лестницы прямо) на Трималхиона. Поднялся громкий вопль: орали и вся челядь, и гости, — не потому что обеспокоились участью этого паршивого человека: каждый из нас был бы очень рад, если б он сломал себе шею, но все перепугались — не закончилось бы наше веселье несчастием, и не пришлось бы нам оплакивать чужого мертвеца. Между тем Трималхион, испуская тяжелые стоны, беспомощно склонился на руки, словно и впрямь его серьезно ранили. Со всех сторон к нему бросились врачи, а впереди всех Фортуната, распустив волосы, с кубком в руке и причитая, что несчастнее ее нет на земле женщины. Свалившийся мальчишка припадал к ногам то одного, то другого из нас, умоляя о пощаде. Мне было не по себе, так как я подозревал, что под этим несчастным случаем крылся какой-нибудь дурацкий сюрприз. У меня из головы еще не выходил повар, позабывший и выпотрошить свинью. Поэтому я принялся внимательно осматривать стены триклиния, ожидая, что вот-вот выйдет оттуда какое-нибудь новое чучело; в особенности когда стали бичевать раба за то, что он обвязал ушибленную руку хозяина белой, а не красной шерстью. Мое подозрение скоро оправдалось: вышло от Трималхиона решение — мальчишку отпустить на волю, дабы никто не осмелился утверждать, что раб ранил столь великого мужа.