ТАМИМСКАЯ МАКАМА
(сорок восьмая)
Рассказывал нам Иса ибн Хишам. Он сказал:
Меня назначили управлять одним из вилайетов[205] Сирии, а вазиром туда назначен был Сад ибн Бадр из племени фазара, что зря не растратит ни динара; начальником почты — Ахмад ибн Валид, он своей честностью знаменит; жалобы разбирал Халаф ибн Салим, которого мы за справедливость хвалим; назначили в диван переписки араба из племени саваба, сирийца поставили над казной, чтобы оплошности не допустил ни одной.
И стал этот вилайет средоточием людей благородных и местом, где они останавливаются. Прибывали они туда один за другим, так что в глазах рябило и в сердце не хватало места для всех.
Среди прибывших туда был Абу-н-Нада ат-Тамими, но ничьи глаза на нем не остановились и ничьи сердца ему не открылись. Вошел он однажды ко мне, и я по заслугам его оценил, в центре зала его усадил и затем спросил, на что устаз[206] уповает и как его жизнь протекает.
Он огляделся вокруг и сказал:
— Среди утрат, в унижении, среди низких, в презрении — так моя жизнь течет, а люди вокруг — словно ослиный помет: удача понюхает их — они смердят, хочет помочь им — а они не хотят. Клянусь Богом, поглядел я на них — и что же? Только лицом и одеждой они на людей похожи!
И закончил такими стихами:
О мой Сиджистан, ты лучшее в мире место,
Пусть милость Божья дождем на тебя прольется!
И если мне суждено тебя вновь увидеть
И в дальнем пути верблюдица не споткнется —
Найдется ли замена тому, кто умер,
И жизни былой, которая не вернется?
ВИННАЯ МАКАМА
(сорок девятая)
Рассказывал нам Иса ибн Хишам. Он сказал:
Был я в молодости кроток нравом и поведением, тверд в суждениях и не заслуживал осуждения. Весы своего ума я держал в равновесии, знал, когда оставаться серьезным, а когда куролесить. Завел я себе друзей, одних — для сердечного общения, других же — для развлечения. Дни я для дела предназначал, а ночи за чашей коротал.
Однажды вечером собрались у меня друзья закадычные, к беседе привычные, острословы отличные. Звезды чаш мы по кругу пустили, пили и все кувшины опустошили. И тогда подумалось нам: надо кровь отворить большим бурдюкам. Мы выпустили душу одного из них, и он остался словно раковина, жемчужины лишенная, или город, от жителей опустошенный. Когда обнаружили мы подобное положение, потянули нас злонамеренные побуждения в дом торговки вином.
Ночь одета была зеленым парчовым плащом, волны мрака перекатывались кругом. Мы пустились в плаванье по этому морю, но призыв к молитве услышали вскоре. Тут поклонники дьявола отступили и на зов муэдзина поспешили. Встали мы в первый ряд, куда становятся праведники, когда молитву творят, как люди солидные и достойные, с движеньями взвешенными и спокойными. Ведь любому товару место свое назначается и любому делу время определяется.
Имам наш усердно кланялся и поднимался, и каждый из нас ему подражать старался, хоть он так задерживал все поклоны и все стояния, что его подтолкнуть появлялось желание. Наконец он остановился, присел в углу своего михраба[207]и к пастве лицом обратился, молчание затянул, несколько раз носом воздух втянул, потом возгласил:
— О люди! Кто явился в этот священный дом, будучи опоганен грязным грехом, пусть возвращается вспять, дабы наше дыхание не осквернять! Ибо я чувствую: исходит из чьих-то ртов запах матери всех великих грехов. Ждет возмездие Божие тех, кто ночь шайтану служил, а наутро в священный дом поспешил. Уничтожить этих злодеев Всевышний Бог разрешил.
Тут имам указал на нас рукой, и все прихожане бросились к нам толпой, порвали одежду нам, крепко побили, затылки раскровянили. Мы едва ускользнули от них — беда! И поклялись, что больше не вернемся туда. Впрочем, жестокость мы им простили, злобы на них не затаили и у прохожих мальчишек спросили:
— Скажите-ка, кто в этой деревне имам?
Они ответили:
— Истый благочестивец по имени Абу-л-Фатх Александриец.
Мы сказали:
— Слава Богу! Быть может, заблудший ныне истину зрит и в Бога уверовал ифрит[208]! Хвала тому, кто в лоно веры его возвратил, — видно, и нам Бог раскаяться не запретил.
Мы весь день говорили о его благочестии и возвышенном духе, удивлялись при этом: ведь о его распутстве до нас давно доходили слухи. И когда день стал издавать предсмертные хрипы или был близок к этому, вдруг мы увидели флажки винных лавок, подобные звездам в темной ночи. И мы пошли, друг друга подбадривая и направляя, пирушку славную предвкушая, самую большую лавку нашли (собаки самые крупные ее стерегли). Тут нашим имамом стал динар, а верой — страстей распаленный жар. И вот перед нами хозяйка, кокетливая и стройная, с тонкой талией, описания поэта достойная, взгляды ее убивают, слова — оживляют. Она радушно нас принимала, наши руки и головы целовала; черный слуга ее не зевал — мигом наших верблюдов расседлал. Мы спросили ее, какое у нее вино, и она ответила:
По сладости — как мои уста,
А кто пьет его — тому беда:
Даже тот, кто самым разумным слыл,
Потеряет разум навсегда!
Словно предки мои давным-давно из моей щеки выжали это вино, а затем покрасили его смолой, черной, как мой уход и отказ. Векам оставили его на хранение в карманах увеселения. Добрые люди в наследство друг другу его передают, силу свою день и ночь от него берут. Вино чистейшее — аромат и свет, плоти другой у него уже нет, оно обжигает жаром своим, и солнце соперничает с ним. Оно — как девушка, украшения надевающая, как старуха, чрезмерную любовь проявляющая, кровь оно пламенем зажигает, глотку прохладным ветерком обдувает. Светильник мыслей — вино, от яда превратностей противоядием служит оно. Вино умирающего подкрепляет и оживляет, от него слепой прозревает.
Мы сказали:
— Ну и грешница, заблудшая вконец! А есть ли у тебя в лавке певец? Или ты сама гостей привлекаешь, влагой уст вино свое разбавляешь?
Она ответила:
— Есть тут у меня один шейх: повадки его приятные, речи складные. В Дар ал-Мирбад[209] он проходил в одно воскресенье и своим красноречием вызвал у меня восхищенье — так началось наше дружеское общенье. Потом он часто стал ко мне приходить, своими шутками веселить. Он рассказывал мне, как честь свою бережет, какую славу снискал его род. Я свою благосклонность к нему обратила и сердце свое для него открыла. Между вами тоже дружба завяжется: вы от нее не откажетесь и он не откажется.
Она позвала шейха, и оказалось, что это наш Абу-л-Фатх Александриец!
Я воскликнул:
— О Абу-л-Фатх! Богом клянусь, словно бы о тебе и от твоего имени сложены эти стихи:
Я имел когда-то веру
И глубокие познанья,
Но в обмен на фикх[210] купил я
Ремесло кровопусканья.
Если Бог продлит нам сроки,
Пусть простит мои блужданья!
Он присвистнул от удивления, закричал и вытаращил глаза, засмеялся и захохотал. Затем сказал:
— Неужели о таком, как я, люди рассказывают и пословицы складывают?
Ах, дружок, оставь упреки,
Я хитрец, не знаю срама,
Я везде найду знакомых,
Будь то Йемен иль Тихама,
И пристанище найдется
Мне в любой земле ислама:
То сижу я в винной лавке,
То стою в михрабе храма.
Так разумный поступает —
Только глупый метит прямо!
Говорит Иса ибн Хишам:
Я попросил для него у Бога прощения за такие суждения, занятый мыслью одной: почему подобных ему хлеб насущный обходит стороной? Мы провели с ним прекрасную неделю, а потом уехали.
СОКРОВИЩНАЯ МАКАМА
(пятидесятая)
Рассказывал нам Иса ибн Хишам. Он сказал:
Сошелся я однажды с некоей компанией, где каждый — словно весенний цветок или яркой звезды золотой кружок, лица у всех просветленные, души — умиротворенные; красивой одеждой и добронравием тоже были они друг на друга похожи. Двери беседы открывая одну за другой, подолы воспоминаний влачили мы за собой. Меж нами сидел человек редкоусый[211], роста он был небольшого; во время общего разговора не произнес он ни слова. Едва ли наши споры его интересовали, пока мы о деньгах не начали говорить и богатых людей хвалить: они-де мужей настоящих цвет и полезнее их для общины нет. Тут он как будто от дремоты очнулся или откуда-то издалека вернулся, выпустил свой язык на свободу и обратился к народу: