Все располагало к унынию: с гор дул пронизывающий ветер, с деревьев осыпались листья. Даже небо казалось невыразимо печальным, и рукава принцессы ни на миг не высыхали… «Будь жизненный срок…» (38) — вздыхала она. Прислуживавшие ей дамы тоже предавались печали.
От Удайсё каждый день приезжали гонцы с соболезнованиями. Присылаемые им дары несколько скрашивали унылое существование монахов, без устали возносивших молитвы. Принцессе же Удайсё писал трогательные и нежные письма, в которых изъявления искреннего сочувствия перемежались упреками, но она даже не смотрела на них.
Думая и передумывая о том, что привело ее мать к кончине, она невольно приходила к выводу, что, возможно, больная и не угасла бы так скоро, если бы не приняла слишком близко к сердцу случившегося в ту ночь… Увы, миясудокоро ушла из мира, так и не успев обрести покоя. Неизъяснимая горесть стесняла сердце принцессы при мысли о будущих страданиях матери. Одно упоминание об Удайсё приводило ее в отчаяние, и слезы навертывались на глазах. Дамы не осмеливались заговаривать о нем.
Не получая от принцессы ни строчки в ответ, Удайсё сначала объяснял ее молчание тем, что потрясение, ею испытанное, было слишком сильно и она не успела прийти в себя. Но время шло, и постепенно им овладела тревога. «Всякой скорби раньше или позже приходит конец,— думал он не без досады.— Не настолько же она наивна, чтобы ничего не понимать? Когда б я писал ей о чем-то совершенно постороннем — о бабочках или о цветах… Право же, я всегда был уверен, что людям, у которых есть причины для печали, свойственно испытывать благодарность и приязнь ко всем, кто стремится выразить им сочувствие… Я хорошо помню, каким горем была для меня кончина госпожи Оомия, гораздо большим, чем, скажем, для Вышедшего в отставку министра, который, видя в том лишь нечто неизбежное, заботился прежде всего о соблюдении внешних приличий. Его поведение очень огорчило меня тогда. И, напротив, я был очень благодарен господину с Шестой линии за то, что он с необыкновенным вниманием отнесся ко всем поминальным обрядам, хотя и был связан с ушедшей только через меня. Помнится, именно тогда я сблизился с Гон-дайнагоном. Это был тихий юноша с добрым, чувствительным сердцем, очень впечатлительный… Он мне сразу понравился».
Мысли одна другой тягостней теснились в голове Удайсё. Он коротал дни в тоскливом бездействии, и, глядя на него, госпожа Северных покоев недоумевала: «Что же все-таки произошло? Я знаю, он состоял в переписке с покойной миясудокоро, но отчего…»
Однажды, когда Удайсё лежал, задумчиво глядя на вечернее небо, она с сыном передала ему послание. На ничем не примечательном клочке бумаги было написано:
«Слова утешенья
Нашла бы, коль знала причину
Печали твоей.
Тоскуешь ли ты по живой
Или скорбишь по ушедшей?
Право, что может быть тягостнее неизвестности…»
«Кажется, мысль о возможной сопернице продолжает волновать ее воображение,— улыбнувшись, подумал Удайсё.— Не стоило только упоминать об ушедшей…» Он не стал медлить с ответом:
«О той ли, другой
Помышлять, увы, неразумно.
В саду на траве
Роса блеснет и растает,
И мир точно так же непрочен…
Жизнь печальна…»
«Как горько, что он отдалился от меня!» — вздохнула госпожа. Да, вовсе не о росе были ее думы…
Измученный неизвестностью, Удайсё снова отправился в Оно. Сначала он предполагал дождаться окончания срока скорби, но, как видно, не сумел справиться с охватившим его волнением. «К чему постоянно заботиться о приличиях? — думал он.— Не лучше ли поступить так, как поступил бы на моем месте любой другой мужчина? Иначе мне не добиться успеха».
Не придавая особого значения подозрениям супруги, он не стал ее разубеждать. «Если принцесса будет упорствовать,— думал он,— я покажу ей письмо, в котором миясудокоро пеняла мне за то, что „на одну недолгую ночь…“. Людей ведь все равно не заставишь молчать…» Так, надежда на благоприятный исход не покидала его.
Шли десятые дни Девятой луны, луга и горы были так прекрасны, что и менее чувствительный человек не остался бы равнодушным. Ветки деревьев трепетали, не в силах противостоять яростным порывам горного ветра. С «плюща на вершине» срывались листы и устремлялись вниз к земле, словно стараясь опередить друг друга… (345). Откуда-то издалека доносились голоса читавших сутру монахов, кто-то громко славил будду Амиду. Никаких других признаков человеческого присутствия не было. Олени в поисках защиты от пронизывающего осеннего ветра теснились к изгороди, прятались, не пугаясь трещоток, в ярко-желтых рисовых полях. Их жалобные крики нагоняли тоску.
Где-то рядом оглушительно грохотал водопад, резко врываясь в унылые думы людей. В пожелтевшей траве бессильно угасали голоса насекомых, и только лиловые колокольчики горечавок с самодовольным упорством тянулись вверх, горделиво сверкая каплями росы.
Разумеется, в этих приметах осени не было ничего необычного, но время и место накладывали на них особый отпечаток, и сердце сжималось от нестерпимой печали.
Удайсё по обыкновению своему подошел к боковой двери и некоторое время стоял там, любуясь садом. Он был в мягком домашнем платье, сквозь которое красиво просвечивало нижнее одеяние из густо-алого глянцевитого шелка. Слабеющие, но еще достаточно яркие лучи вечернего солнца светили ему в глаза, и он поспешил прикрыть лицо веером. В движении его руки было столько непринужденной грации, что дамы восхищенно вздохнули: «Ах, вот бы женщине так… Но удастся ли?» Лицо его сияло улыбкой, способной рассеять любые печали. Он попросил позвать Косёсё.
Галерея была довольно узкая, и Косёсё подошла к нему совсем близко, однако, подозревая, что за занавесями сидят остальные прислужницы, которые могут подслушать их разговор, Удайсё попросил ее подвинуться еще ближе.
— Надеюсь, я вправе рассчитывать на вашу снисходительность,— сказал он.— Ведь не зря я проделал столь длинный путь. К тому же сегодня такой густой туман…
Желая доказать, что он и не думает смотреть на Косёсё, Удайсё устремил взор на горные вершины…
— Ну еще чуть-чуть,— настаивал он, и Косёсё, пододвинув к нему серый занавес, устроилась за ним, старательно подобрав подол своего платья. Косёсё была связана с миясудокоро узами крови (она приходилась младшей сестрой правителю Ямато), к тому же с младенчества воспитывалась в доме покойной, поэтому ее платье было гораздо темнее, чем у других дам.
— Думаю, что нет нужды уверять вас в том, сколь велика моя скорбь. Но, оплакивая ушедшую, я ни на миг не забываю и о другом — о беспримерной жестокости вашей госпожи. Можете ли вы вообразить мое смятение! Порой мне кажется, что я теряю рассудок. Я понимаю, что видом своим невольно возбуждаю подозрения, но, увы, чувства отказываются повиноваться мне…
Рассказывая о последнем письме миясудокоро, Удайсё горько плакал. А уж о Косёсё и говорить нечего.
— В ту ночь, тщетно прождав ответа, госпожа настолько пала духом, что казалось, будто конец совсем близок. Она лежала в совершенной слабости, глядя на темнеющее небо, и, очевидно, этим-то и воспользовался давно уже преследовавший ее злой дух. Такое случалось и раньше, особенно после того, как ушел из мира господин Гон-дайнагон. Но прежде ей удавалось превозмогать мучения, ибо принцесса нуждалась в утешении… О, если бы вы знали, в каком отчаянии теперь принцесса! Она почти не приходит в себя…
Тяжкие вздохи теснили ее грудь, голос то и дело прерывался.
— О да, я знаю, как слаба и беспомощна ваша госпожа,— отвечает Удайсё.— Простите мне невольную дерзость, но кто, кроме меня, может стать ей теперь опорой? Ее отец живет высоко в горах, разорвав последние связи с миром. В его обитель, затерянную среди туч, и письма не всегда доходят. Постарайтесь же объяснить госпоже, сколь неразумно ее поведение. У каждого свое предопределение. Она не хочет оставаться в этом мире, но разве это зависит от ее воли? Будь мир подвластен нашим желаниям, ей не пришлось бы теперь оплакивать эту разлуку.
Но Косёсё лишь вздыхает в ответ. Где-то недалеко громко кричат олени. «Уступлю ли им я…» (346) — невольно вспоминается Удайсё, и он произносит:
— Был долог мой путь:
Сквозь тростниковые заросли
К селению Оно
Я пробирался, стеная,
Как одинокий олень.
— Темное платье
Промокло совсем от росы.
Осенней порой,
Крикам оленей вторя,
Рыдают жители гор…—
отвечает дама.
Ничего особенного в ее песне не было, но, произнесенная к месту, тихим голосом, она показалась Удайсё чрезвычайно трогательной. Он снова обратился к принцессе, и она передала через Косёсё: