Все общество весьма подивилось, услыхав столь безмерные чудачества, и, дабы получить еще больше удовольствия от славного Гортензиуса, Ремон притворился, будто он в полном восторге, и сказал:
Честное слово, никогда в жизни я не слышал ничего божественнее того, что вы нам сейчас описали. Да будет угодно господу, чтоб вместо этого короткого наброска вы рассказали нам как-нибудь остальное во всех подробностях.
На сей раз довольно об этом, — возразил Гортензиус. — Я хочу завалить вас сюжетами, ибо надобно вам узнать и про другие мои замыслы. Да будет вам ведомо, что если мир представляется нам огромным, то и наше тело кажется не меньшим какой-нибудь вши или клещу: они устраивают на нем свои области и города. Итак, нет такого крохотного тельца, которое не могло бы быть разделено на бесчисленное множество частей; а потому вполне мыслимо, что внутри клеща или на нем водятся другие, еще меньшие насекомые, живущие там, как в какой-нибудь просторной вселенной, и может статься, что это — крошечные люди, с коими приключаются великие события. Таким образом, не существует ни одной частицы мира, на которой нельзя было бы представить себе другие, меньшие миры. Таковые имеются и внутри растений, и внутри мелких камешков, и внутри муравья. Я хочу сочинить романы из жизни народов, обитающих в этих мирах. Я опишу их любовь, их войны и перевороты, происходящие в их империях, особливо же остановлюсь на государстве, где могут жить народы, населяющие человеческое тело, и покажу, что его не зря назвали микрокосмом. Будет у меня еще другое сочинение, где все члены человеческого тела будут вступать во всевозможные отношения друг с другом. Руки и кисти затеют войну с ногами, ступнями и ляжками, глаза будут любиться с причинными местами, вены с артериями и кости с мозжечком. Это еще не все: у меня вертится в голове еще замечательная идея, которая отнимет пальму первенства у «Аргениса» [208] и «Хариклеи» [209]. Мне хочется написать надводный роман. Я намерен создать города, прекраснее наших, в Средиземном море и на впадающих в него реках, где будут обитать тритоны и нереиды: все их дома я построю из ракушек и перламутра. Вы увидите там также коралловые ландшафты и леса, где они заведут охоту на треску, на селедок и других рыб; большинство деревьев должно быть из тростника, водорослей и морских губок, а если произойдут турниры или битвы, то копьями будут служить только камыши.
Когда Гортензиус дошел до этого места, то Франсион, желая выказать ему свое восхищение, воскликнул:
— Ах, господи, какая богатейшая фантазия! Сколь несчастны пращуры, коим не удалось жить в наши дни, чтоб наслушаться таких прекрасных откровений, и сколь будут досадовать внуки на то, что, появившись слишком поздно, уже не смогут вас лицезреть! Правда, лучшая ваша часть, сиречь ваши божественные творения, уцелеют и дойдут до них. О Париж, злосчастнейший город, вас потерявший! О преблаженный Рим, вас приобретший!
— Вы еще не все слышали, — возразил Гортензиус, — я ношу в себе и другие замыслы, коим предстоит восхитить мир; знайте же: у меня в запасе такое количество романов, что они не дают мне покоя. Когда я мечтаю в своей горнице, мне кажется, что они то и дело вертятся вокруг, принимая видимые формы, словно какие-то маленькие бесенята, и один из них тянет меня за ухо, другой за нос, третий за штаны, четвертый за подвязки, и каждый говорит мне: «Смастерите меня, сударь, я прекрасен! Начните меня, кончите меня! Не уступайте меня другому!»
— Честное слово, — сказал тут Франсион, — мне мерещится, что я слышу сказки о феях, коими служанки забавляют ребят. Когда феи ходили на низ, то получался мускус; когда они мочились, то вытекала ароматная вода; когда они плевались или сморкались, то из носа и рта сыпались изумруды и перлы, а когда они мыли руки, то вместо грязи с них сходили опять-таки драгоценные камни. Гортензиус напоминает мне эти сказки; при каждом его действии рождается для нас книга; если он облегчает желудок, то появляется перевод; если он сморкается, из носа течет повесть; если ему вздумается плюнуть, он плюется романом.
— Готов с вами согласиться, — отвечал Гортензиус, — ибо вы говорите это фигурально и для того, чтоб изобразить, с какой легкостью я пишу; вы не вылезаете из своей кожи и никогда не перестаете насмешничать. Но, дабы доказать вам, что слова мои вовсе не шутки, я покажу сейчас первые, уже напечатанные строки моего романа об эпицикле и романа о членах тела, ибо я, как Цезарь, делаю два-три дела одновременно.
С этими словами он сунул руку в карман и вытащил оттуда ключ, складной ножичек, грязный платок и несколько бумажонок, засаленных, как счет кухаря. Он перелистал их, но не нашел там того, что искал, а потому сунул все обратно, обещав в другой раз поделиться с обществом этим прекрасным произведением. Тут же он выронил несколько бумажек, чего, впрочем, не заметил, опьяненный радостью от расточаемых ему похвал. Франсион подобрал их, не подавая виду, и спрятал, дабы заняться ими на досуге. Желая отвлечь Гортензиуса, он спросил, какие поэты нынче пользуются успехом в Париже.
— Вы это знаете не хуже меня, — возразил тот, — превозносят немало таких, которые достойны поругания. При дворе подвизаются три-четыре гороховых шута, сочиняющих стихи для балетов и песенки. Они никогда ничего не читали, кроме «Услад французской поэзии», и так невежественны, что дальше ехать некуда. Помимо того, имеется пять или шесть бездельников, зарабатывающих на жизнь сочинением романов, и вы найдете там даже одного из моих школьных дядек, служившего после меня у иезуитов, который также забавляется бумагомаранием. Его пробой пера был сборник фарсов в духе Табарена, так долго мозоливший уши бронзовому коню: на долю этой вещи выпала такая удача, что она разошлась в двадцати тысячах экземпляров, тогда как иной хорошей книги не удается продать и шестисот; но, правда, гораздо большее число людей покупает селедку, нежели свежую лососину, грубую ткань, нежели атлас. Глупцов всегда больше, чем мудрецов. Кличка этого дядьки — Гильом, и для первого написанного им романа он удовольствовался надписью: «Сочинения сьера Гильома»; но, ощенившись год спустя другим шедевром, посвященным королеве английской, он приказал напечатать: «сьером де Гильомом», дабы частица «де» свидетельствовала об его дворянском происхождении. Неужели эта протоканалья не понимает, что ставить «де» перед именем угодника, словно перед названием поместья, — это безвкусно; и как он не боится ни обидеть угодников, ни потерпеть от них наказание, поскольку они никогда не потакали любочестию мирян? Помимо того, этот мой слуга выкинул еще и другую штуку: он отправился в Лувр подносить свою книгу, взяв напрокат у ветошника атласное платье, дабы его приняли за приличного человека; и если ему не пожаловали награды, то лишь потому, что в последующие дни он не мог показаться в дрянной своей одежонке и продолжать дальнейшие хлопоты. Но он зря не пошел и напрасно стыдился, ибо, видя его так дурно одетым, ему бы скорее дали что-нибудь, хотя бы в виде милостыни. Его перу принадлежат еще и другие произведения: он брал старинные книги, в коих переделывал вначале три-четыре строчки, а затем выпускал их под новыми заглавиями, дабы обманывать народ; но клянусь вам, будь я судьей, я карал бы таких фальсификаторов книг не менее строго, нежели фальшивомонетчиков или подделывателей договоров. Словом, мой слуга написал уже больше меня, и хотя книги его весят немало фунтов, однако же все эти фунты годятся лишь на фунтики для сливочного масла; говорят даже, будто в прошлом году торговки собирались отправиться к нему и поблагодарить его за поставку обверток, так как в ту пору испытывали нужду в виноградных листьях. Во всяком случае, парламент, не считающийся с их частными интересами, должен был бы приговорить его по самой меньшей мере к тому, чтоб он выпил на Гревской площади столько же чернил, сколько загубил на свои писания, и чтоб поднес ему эту чашу палач. Найдется еще немало и других, достойных той же кары; но все они будут отвечать в свою защиту то, что ответил один такой борзописец, которого хотели наказать палками за напечатание романа, похищенного им у одной из наших принцесс; «Ах, помилуйте меня! Я сделал это только ради куска хлеба и не думал ничего дурного». Но помолчим об этом, дабы не нарушить мира; мне вовсе не хотелось бы, чтоб мое красноречие оказалось таким же гибельным, как красота Елены. Я знаю совиные рожи, дурашливые характеры, несуразные лица и фофанов, одетых, как укротители львов [210], сиречь никогда не меняющих одежды, каковые развлекают публику своими фантазиями ради ломтя хлеба и тем не менее позволяют рисовать себя с лавровым венком на голове, подобно великим мужам Плутарха или победителям на Олимпийских играх. Но мы поговорим о них в другой раз. Я намерен как-нибудь разгромить их и отправить на галеры за то, что приносят они так мало пользы на этом свете. Весло пристало их рукам более, нежели перо.