Эта речь Гортензиуса понравилась обществу больше всех предыдущих, однако же не заставила наших кавалеров возыметь о нем лучшее мнение, ибо Франсион, горевший от нетерпения просмотреть похищенные им бумажки, принялся их разглядывать и обнаружил, что это — листы, вырванные из книги. Гортензиус, увидав их в его руках, сказал ему:
— Ах, государь мой, верните мне, пожалуйста, мои листы.
— Верну, как только прочту, — отвечал Франсион.
— Нет, нет, — возразил Гортензиус, — я дам вам все, что вы захотите, лишь бы вы их не читали.
— Ах, — заявил Франсион, — я дам вам все, что вы захотите, лишь бы вы не мешали мне их прочесть.
С этими словами он заперся вместе с Ремоном в гардеробной и, прочитав эти печатные листочки, нашел там большинство фраз, перед тем сказанных Гортензиусом. Вернувшись к нему, он возвратил листы и настоятельно попросил его сообщить, кто автор этой вещи. Тот отвечал, что она написана сочинителем, почитающимся первейшим мастером красноречия на свете, но мастером далеко не единственным, как он, Гортензиус, вскоре намерен ему доказать.
— Эге, — сказал Франсион, — я прозреваю ваше намерение. Мне вспоминается, что, когда я учился у вас в школе, вы так здорово сдирали с Малерба и Коэфто [211], что стали всеобщим посмешищем, как Ремон мог убедиться из ваших речей, которые я ему в свое время передал. Вы вздумали поступить так же и с этим новейшим автором и использовали его для всего того, что перед тем нам наговорили; но берегитесь следовать сочинителям в их дурных и бессмысленных затеях: если вы пускаете ветры и отхаркиваете, как они, то это еще не значит, что вы им подражаете. В бытность мою в Париже у меня служил лакей, сильно влюбленный в некую служанку из нашего околотка; найдя в моем кабинете книги «О любви» Нервеза [212] и Дезескюто [213], которые я хранил для потехи, он вырвал оттуда листы с комплиментами, дабы, вызубрив их наизусть, приветствовать свою возлюбленную, и постоянно носил их в кармане на предмет повторения, боясь, как бы они не выскочили у него из памяти. Мне кажется, дорогой учитель, что вы поступаете так же, как он.
С этими словами он принялся резвиться вокруг Гортензиуса и, заметив, что тот, не отводя глаз, пристально смотрит в свою шляпу, отнял ее у него, чтобы взглянуть, нет ли там чего-нибудь. Он нашел на дне толстую книжечку, содержавшую: «Комплименты для приветствия», «Серьезный разговор», «Веселое собеседование», «Комплименты при прощании», а под этими заголовками — прелестнейшие обороты самоновейшего изобретения.
— Как? — воскликнул Франсион. — Вот чем вы собирались нас угощать? С тем же успехом вы могли бы уйти, ибо мы получили бы такое же удовольствие, прочтя вашу книжонку.
Печальное приключение Гортензиуса, вызвавшее все эти насмешки, так его раздосадовало, что он удалился бы тотчас же, если б, лишившись своей шпаргалки, не позабыл комплиментов на случай прощания. Франсион, не желая долее его сердить, сказал ему самым ласковым образом:
— Видите ли, государь мой, как естественная белизна лица приятнее той, которую наводят белилами, так и речи, исходящие от нас самих, приятнее тех, которые мы заимствуем из общих мест; я предпочел бы ваши школьные беседы этим жеманным разглагольствованиям. Гортензиус был так пристыжен, что не нашел ответа, а потому Франсион, желая окончательно переменить разговор, попросил его только оставить ему все сочинения своего нового автора. Тот охотно согласился, и, дабы привести его в лучшее настроение, все перестали говорить о случившемся и принялись расхваливать бесподобные сюжеты его фантастических историй, так что он удалился вполне довольный своим учеником.
После его ухода Франсион принялся читать листы книг, одолженные ему Гортензиусом, и увидал, что это — речи, обращенные к нескольким лицам. Он пришел к убеждению, что действительно отдельные места были довольно хороши, но что другие зато были весьма скверны, и что если первые заслуживали венка, то вторые, без сомнения, заслуживали плетей. Помимо того, все лучшее было содрано у старых сочинителей, а все бессмысленное исходило от автора. Возможно, однако, что невежды, им восхищавшиеся, поверили бы в подлинность всего этого. Им трудно было заметить кражу, ибо они никогда не читали ни одной хорошей книги. Из этого произведения можно было научиться разве только плоским остротам в духе Тюрлюпена [214], вкрапленным ни к селу ни к городу в серьезные места. Автор обращался к кардиналам и другим маститым лицам, словно говорил со сластолюбцами, охочими до игривых побасенок. Франсион обратил внимание еще на много других особенностей, над коими он посмеялся вместе с Ремоном, удивляясь, как подобные произведения могли пользоваться успехом и как автор мог обладать таким самомнением, какое он проявил в своих писаниях; но для того, чтобы все это перечислить, нам пришлось бы удвоить нашу книгу. Вот почему оставим дурачества нашего века, и пусть их валят те, кому есть охота; нам наплевать, лишь бы и нас не заставили их хвалить. Но думаю, что ничего такого не случится и что у королей найдутся другие дела, помимо издания декретов, принуждающих нас к этому.
Франсион, покончив с чтением этой книги, нелепости коей весьма его позабавили, сам отнес ее Гортензиусу и не сказал ему ни слова ни за, ни против. Он окончательно приобрел благорасположение педанта, превознося до небес все, что тот ему показывал. У него пропала охота к издевкам: слишком томила его страсть. Когда он посещал Наис, будь то один, будь то с приятелями, она выказывала ему одну только учтивость и не хотела склониться на любовь.
В ту пору Франсион получил деньги от одного римского банкира, а потому увеличил свою свиту и стал появляться с исключительным блеском. Он сорил деньгами не хуже Ремона, который называл его своим братом; таким образом, одного почитали за графа, кем он и был на самом деле, а другого за маркиза. Франсион часто устраивал серенады в честь своей возлюбленной и после музыкантов всегда пел сам, дабы она его узнала. Какая дама не была бы очарована его совершенствами? Он обладал приятными манерами, пел хорошо, играл на нескольких музыкальных инструментах, отличался ласковым и обходительным нравом, был весьма учен, говорил мастерски, а писал еще лучше, и не об одном предмете, а о любом, причем и стихи и проза ему одинаково удавались. Рассуждая о серьезных материях, он изрекал бесподобные вещи, а когда шутил, то мог рассмешить даже стоика. Найдется немало людей, отличающихся одним из этих достоинств, но где те, кто обладает всеми, да еще в такой степени, как он?
В Риме говорили только о нем: не было никого, кто осмелился бы с ним соперничать, и те, кто знал об его чувствах к Наис, почитали ее счастливицей, оттого что приобрела она столь совершенного поклонника. Помимо того, было известно, что он из хорошего рода и что принадлежат ему во Франции не такие уже малые маетности, чтоб не был он достоин ее руки. Наис весьма ценила его, но опасалась, что он не захочет жениться на итальянке и, поухаживав за ней несколько времени, вернется на родину. Она поведала свои сомнения Дорини, а тот передал о них Ремону, и они вдвоем отправились беседовать с нашим кавалером.
— Видите ли, братец, — сказал ему Ремон, — пора покончить с этим делом и прекратить ухаживания за Наис. Вы утверждаете, что любите ее превыше всего; подумайте, в силах ли вы решиться на то, чтоб провести с нею жизнь. Она прекрасна, она богата и, что всего важнее, она питает к вам расположение; не обманывайте ее долее; если вы не собираетесь на ней жениться, то покиньте ее; ваши домогательства лишают ее возможности найти себе другого мужа. Вы не добьетесь от нее ничего, если не возьмете ее в жены; она слишком добродетельна, чтоб дать себя увлечь. Если вы так сильно ее любите, то сочетайтесь с ней браком.
— Братец, — отвечал Франсион, обнимая его, — если б я почитал себя достойным того, что вы предлагаете, то был бы наверху блаженства.
Тут выступил Дорини и обещал сделать все от него зависящее, а также выразил надежду, что его кузина не отвергнет Франсиона. Он не преминул в тот же день переговорить с Наис, после чего Франсион отправился к ней и откровенно поведал о своих намерениях. Результат был тот, что они поклялись друг другу в вечной любви и условились сочетаться браком, как только позволят им дела. Франсион на другой же день послал гонца с письмами к своей матери, дабы сообщить ей радостную весть, и, поскольку никакие другие заботы не тяготели более над его душой, стал помышлять лишь о том, как бы проводить время в веселостях и доставлять таковые своей возлюбленной. Он устраивал карусель с кольцами, танцевал балеты, задавал пиры и все это с таким великолепием, что очаровал сердца итальянцев. Его навещали римские остромыслы; стихи писались только в его честь или в честь его возлюбленной, но все же они не могли сравниться с теми, которые он сочинял сам. Гортензиус также упражнялся в сочинительстве и осыпал его похвалами. Среди прочих вещей он составлял акростихи и анаграммы, что вполне соответствовало духу этого педанта, и разразился виршами, в коих играл словами на имени Франсиона. Там говорилось, что его зовут Франсионом, так как он является олицетворением французской откровенности и храбрейшим из французов, что если б кто-либо написал его историю, то назвал бы ее «Франсиадой» [215], и она стоила бы той, которую сочинил Ронсар, и, наконец, что если Франсион, сын Гектора [216], был отцом всех французов, то Франсион нашего времени был их благодетелем и умел давать им превосходные советы. Франсион спросил, не окажет ли он ему чести изложить последовательно все его похождения, и предложил снабдить нашего ученого мужа соответствующим материалом; но тот отвечал, что Франсиону надлежало взяться за этот труд самому, ибо никто не в состоянии описать с большей откровенностью все события, с ним приключившиеся. Несколько времени спустя, будучи наедине с Ремоном, Франсион рассказал ему про ответ Гортензиуса. Ремон нашел доводы учителя вполне разумными и осведомился, не согласится ли Франсион как-нибудь потрудиться над своим жизнеописанием, каковое заслуживает гласности, и не желает ли он, не утаивая своего имени, познакомить, кроме того, публику с многочисленными прекрасными произведениями, вышедшими из-под его пера.