— Как? Даже когда вы потребуете ночной горшок? — прервал его дю Бюисон. — А если вы женитесь, то неужели будете занимать королеву своими дивными апофегмами?
— Замолчите, — возразил Гортензиус, — я говорю не с вами. Вы, мой Одбер, будете ежедневно вести реестр тому, что я скажу. Это прекрасная выдумка и не сопряженная ни с какими издержками. Ведь составляют же список расходов во всяком доме, как бы мал он ни был, а сборщики и казначеи монархов круглый год заняты ведением счетов) между тем никто не записывает того, что высказывает король. Я не совершу такой оплошности и назначаю вас своим историографом.
— С каким окладом, ваше величество? — осведомился Одбер.
— Об этом еще рано спрашивать, — отвечал польский король, — подождите, пока я узнаю состояние своей казны. Я сумею положить всем вам жалованье только тогда, когда ознакомлюсь с ходом дел.
Тут Ремон сообщил ему, что он вскоре сможет получить сведения о положении своего государства, ибо к полякам уже послано с приглашением у него отобедать. Гортензиус одобрил это, желая узнать их нравы, а так как он уже был одет, как накануне, сиречь в платье из испанского сукна синего цвета, то на него накинули еще подбитую мехом епанчу и всунули в шляпу пышный эгрет, дабы наряд его больше смахивал на польский.
Вслед за тем он спустился в залу, куда не преминули тотчас же прибыть и немцы, переодетые поляками. Они приветствовали его с величайшим почтением и всячески церемонились, не решаясь оттрапезовать со своим повелителем. Дабы их уговорить, Гортензиус уселся на почетном месте, оставив подле себя пустыми три или четыре стула, а остальное общество разместилось на другом конце стола. В течение всего обеда только то и делали, что восхваляли Гортензиуса. Каждый его поступок вызывал восторг, всякое его слово встречалось восклицанием, словно он изрек пророчество, а потому самомнение ослепляло его все больше и больше и побуждало принимать за чистую монету все, что ему говорили. Когда убрали со стола, прибыло множество французских дворян, посвященных Ремоном в эту проказу; они явились на поклон к Гортензиусу, словно был он у них на родине каким-нибудь принцем. Тем временем Дорини отправился к Наис, чтоб сообщить ей забавную весть и узнать, не согласится ли она принять у себя все это милое общество. Услыхав, что она будет очень рада увидать нового короля, он вернулся рассказать об этом Франсиону, который спросил Гортензиуса, не хочет ли он провести послеобеденное время у наипрекраснейшей в Италии дамы. Он отвечал, что будет рад такому развлечению, после чего был отдан приказ заложить три кареты для всей компании. Гортензиус пожелал снять свою меховую епанчу, ссылаясь на поляков, у которых таковой не было, однако его заверили, что они не носили ее только из-за жаркого климата и что, конечно, и он мог бы надеть такой же простой плащ, как они, если б только, отказавшись столь быстро от национальной одежды, в которую едва успел облачиться, не обнаружил тем крайнее непостоянство характера. Это его убедило, и он уселся в карету вместе с поляками и Одбером, который должен был постоянно находиться при нем, чтоб запомнить его речь. Обе остальные кареты с французскими дворянами двинулись цугом за первой, каковая привлекала всеобщее внимание. Некоторые принимали сидящих в ней за маски, едущие куда-нибудь танцевать балет, однако дивились тому, что люди рядятся, когда до карнавала оставалось еще столько времени. Наис приняла их с большим радушием. Между тем подъехали несколько ее знакомых дам, чтоб увидать нового польского короля. Гортензиус держал себя весьма учтиво и ни за что не хотел присесть, пока дамы не поступят так же. Что касается мужчин, то, желая выказать уважение к монарху, они стали, прислонившись, где пришлось. Наис с первых же слов выразила свою радость по поводу счастья, выпавшего на долю лучшего из смертных, и сказала, что напрасно думают, будто господь хочет погубить людей, раз он позволил поднести скипетр человеку, который должен вернуть миру его первобытную красу.
— Особливо же, сударыня, вы должны дивиться тому, что из малой вещи сделали большую, — сказал тут дю Бюисон. — Таким образом, все разрастается, как опрокинутая пирамида: мелкие ручейки превращаются в море, прутик становится бревном, а наш король, будучи почти что ничем, сделался великим. Его жизнью управляет судьба, обратная судьбе тирана Дионисия, который из короля стал учителем, ибо он из учителя стал королем.
— Держите себя скромнее, — обрезал его Гортензиус. — О, как эта молодежь безрассудна и легкомысленна! Я не отрицаю, что вышел из ничтожества, но следует ли на это напирать? Надо забыть прошлое, точно его не было, и мы должны считать, что судьба была пьяна и не разумела своих поступков, когда насылала на нас невзгоды. Сколько королей вышло из низов, а разве их за это меньше уважали? Тамерлан был свинопасом, Агафокл [229] — сыном скудельника и в память о родителе приказывал расставлять на поставце глиняную посуду вперемежку с золотой и серебряной. Всякий знает, что Авзоний [230], который был отличным поэтом, написал о нем такие стихи: «Fama est fictilibus coenasse Agatoclea regem etc» [231]. Но, чтоб не заглядывать так далеко, один из наших польских королей [232] был землепашцем, и его деревянные башмаки еще хранятся в сокровищнице. Правда, об этом излишне говорить, и, как известно, я не такого низкого происхождения, а кроме того, быть может, обнаружится, что я родовитее, чем сам думал. Вспомните чудесные узнавания [233], встречающиеся в романах. Хариклея считала тебя дочерью жреца, а оказалась дочерью царя. Дафнис и Хлоя [234] думали, что они дети бедного пастуха, а потом выяснилось, что их родители крупнейшие богачи, Моя жизнь соткана из чудес, а потому мне представляется, что меня в конце концов признают сыном какого-нибудь великого короля. Принесут мою колыбель, мои пеленки, свивальники и какую-нибудь погремушку, усыпанную драгоценными камнями, которая засвидетельствует благородство моей крови; сердце мне это подсказывает, и я уверен, что не зря, ибо небесное наитие никогда не обманывает. Не трудно заметить, что я королевского рода, ибо никому еще не хотелось так сильно стать королем, как мне.
— Все сказанное вами совершенно правильно, — поддакнул Франсион, — а кроме того, близится год великого отпущения грехов [235]; нельзя сомневаться, что многие монархи, заключившие тайные браки, откроются в этом, дабы искупить свои прегрешения. Я слыхал, что в прошлое отпущение многие таким образом признали своих детей.
После этого Гортензиус высказал еще несколько достопримечательных рассуждений на ту же тему; но тут он заметил, что Одбер перестал его слушать, а вместо этого беседует с дю Бюисоном и ничего не записывает, хотя и захватил с собой таблички [236] для занесения на них королевских речей; а потому он сделал ему знак глазами и сказал:
— Одбер, записывайте все! Разве вы не понимаете, что это надлежит увековечить?
— Я записал все, кроме латинских стихов, — отвечал Одбер, — соблаговолите повторить их еще раз.
Гортензиус не преминул прочитать с начала до конца всю эпиграмму Авзония, полагая, что это окажет большое влияние на его жизнь, чем немало позабавил все общество. Тогда дю Бюисон, не умевший держать язык за зубами, сказал:
— Ваше величество, я знаю по-латыни только одно слово: Simia semper simia [237]. В школе вы диктовали, и теперь вы диктуете.
— Ах, шельменок, — вскричал Гортензиус, — когда вчера господа поляки объявили о желании своих соотечественников возложить на меня корону, я подумал, что мне не хватает только шутов, чтоб стать королем; но теперь я вижу, что у меня не будет в них недостатка.
Все притворились, будто находят эти реплики замечательными, а послы то и дело воздымали руки к небу и восклицали по-латыни:
— Ах, сколь велика его мудрость! Сколь он кроток! Сколь милосерден! Сколь радостно для Польши обладать таким монархом! Платон сказал: «Для счастья государств необходимо либо чтоб философы ими правили, либо чтоб короли стали философами». Но вот перед нами один из тех философов-королей, о коем мечтал Платон. Поскольку наш король был наставником в университете, то не может быть, чтоб он не преподавал логики, этой первейшей части философии, и не знал ее от доски до доски.
Так как Наис не понимала по-латыни, то Франсион не отходил от нее и объяснял ей все, о чем говорили. Что касается французского, то она владела им превосходно.
Дабы навести Гортензиуса на какой-нибудь приятный разговор, она сказала ему, что слышала о пяти-шести романах, которые он задумал написать, и спросила, намерен ли он продолжить этот труд. Он отвечал, что ему предстоят более важные занятия, но что для окончания романов будут наняты писатели на жалованье, сам же он отдает предпочтение делу перед словами и ничего так не жаждет, как искоренить османскую расу и стяжать лавры в Идумее, а потому по приезде своем в Польшу вооружит все и вся.