Нельзя также по поводу этих авторов и всех наиболее зловредных — если только их следует считать таковыми — языческих писателей, с которыми связана жизнь человеческого знания, успокаивать себя тем, что они писали на неизвестном языке, раз, как мы знаем, языки эти известны также худшим из людей, в высшей степени искусно и усердно прививавшим высосанный ими яд прежде всего при дворах государей, знакомя их с утонченнейшими наслаждениями и возбуждениями греха. Так, быть может, поступал Петроний, которого Нерон называл своим арбитром, начальником своих пиршеств, а равным образом известный развратник из Ареццо[22], столь грозный и вместе с тем столь приятный итальянским царедворцам.
Ради потомства я уже не называю имени человека, которого Генрих VIII в веселые минуты величал своим адским викарием[23]. Таким сокращенным путем вся возможная зараза от иностранных книг проникнет к народу гораздо скорее и легче, чем можно совершить путешествие в Индию — поедем ли мы туда с севера Китая на восток или из Канады на запад — как бы сильно наша испанская цензура ни давила английскую печать.
С другой стороны, зараза от книг, посвященных религиозным спорам, более рискованна и опасна для людей ученых, чем невежественных, — и, тем не менее, эти книги должно выпускать не тронутыми рукой цензора. Трудно привести пример, когда бы невежественный человек был совращен хоть одной папистской книгой на английском языке без восхваления ее и разъяснения каким-нибудь духовным лицом католической церкви; и действительно, все такие сочинения, истинны они или ложны, непонятны без руководителя, как были бы непонятны евнуху пророчества Исайи. А сколько наших священников были совращены изучением толкований иезуитов и сорбонистов, и как быстро они могли бы совратить этим народ, это мы знаем из нашего недавнего и печального опыта. Сказанного не следует забывать, так как остроумный и ясно мыслящий Арминий[24] был совращен всего лишь чтением одного написанного в Дельфте анонимного рассуждения, взятого им в руки сначала для опровержения.
Таким образом, принимая во внимание, что эти книги и весьма многие из тех, которые всего более способны заразить жизнь и науку, нельзя запрещать без вреда для знания и основательности диспутов; что подобные книги всего более и всего скорее уловляют людей ученых, через которых всякая ересь и безнравственность могут быстро проникнуть и в народ; что дурные обычаи можно узнать тысячью других способов, с которыми нельзя бороться, и что дурные учения не могут распространяться посредством книг без помощи учителей, имеющих возможность делать это и помимо книг, а, следовательно, беспрепятственно, — я никак не в состоянии понять, каким образом такое хитроумное установление, как цензура, может быть исключено из числа пустых и бесплодных предприятий. Человек веселый не удержится, чтобы не сравнить ее с подвигом того доблестного мужа, который хотел поймать ворон, закрыв ворота своего парка.
Кроме того, существует другое затруднение: раз ученые люди первые почерпают из книг и распространяют порок и заблуждения, то каким образом можно полагаться на самих цензоров, если только не приписывать им, или если они сами не присваивают себе качеств непогрешимости и несовратимости, сравнительно с другими людьми в государстве? Вместе с тем, если верно, что мудрый человек, подобно хорошему металлургу, может извлечь золото из самой нечистой книги, глупец же останется глупцом с самой лучшей книгой, как и без нее, то нет никакого основания лишать мудрого человека преимуществ его мудрости, стараясь отстранить от глупца то, что все равно не прибавит ему глупости. Ибо если стараться со всею точностью удалять от него всякое вредное чтение, то мы не будем в состоянии извлечь для него добрых правил не только из суждений Аристотеля, но и Соломона и нашего Спасителя, а следовательно, должны будем неохотно допускать его до хороших книг, так как понятно, что умный человек сделает из пустого памфлета лучшее употребление, чем глупец — из Священного Писания.
Далее могут указать, что мы не должны подвергать себя искушениям без нужды, а также не тратить своего времени по-пустому. Опираясь на сказанное выше, на оба эти возражения можно дать тот ответ, что подобного рода книги служат для всех людей не искушением и пустой тратой времени, а являются полезным лекарственным материалом, из которого можно извлечь и приготовить сильнодействующие средства, необходимые для жизни человека. Что же касается детей и людей с детским разумом, не обладающих искусством определять и пользоваться этими полезными минералами, то им можно советовать не трогать их; но насильно удержать их от этого нельзя никакими цензурными запрещениями, сколько бы их ни изобретала лжесвятейшая инквизиция. Своей ближайшей задачей я именно и поставил себе доказать, что цензурный порядок никоим образом не ведет к той цели, ради которой он был установлен, — что, впрочем, ясно уже и из предшествующих столь обильных разъяснений. Такова прямота истины, что она раскрывается скорее, действуя свободно и без принуждения, чем при помощи методических рассуждений.
Целью моей с самого начала было показать, что ни один народ, ни одно благоустроенное государство, если только они вообще ценили книги, никогда не вступали на путь цензуры; но могут, однако, возразить, что последняя есть недавно открытая предосторожность. На это я, в свою очередь, отвечу, что если и трудно было изобрести цензуру, то, поскольку это вещь, легко и явно напрашивающаяся на ум, с давних пор не было недостатка в людях, которые думали о подобном пути; если же люди на него не вступили, то этим показали нам пример здравого суждения, так как причиной было не неведение о цензуре, а неодобрительное к ней отношение.
Платон, человек поистине высокого авторитета — менее всего, впрочем, в своем отечестве — в книге о законах, никогда еще ни в одном государстве не принятых, питал свою фантазию сочинением для своих воображаемых правителей множества указов. Даже его поклонники в иных отношениях предпочли бы, простив ему эти указы, утопить их в веселых чашах на одном из ночных пиров Академии. По этим законам он не допускает, по-видимому, никакого другого знания, кроме установленного неизменным предписанием и состоящего по большей части из практических традиционных правил, — знания, для приобретения которого понадобилось бы меньше книг, чем он написал диалогов. Он постановляет также, что ни один поэт не должен читать свои произведения ни одному частному лицу, пока судьи и хранители законов не прочтут их и не одобрят. Ясно, однако, что Платон предназначал этот закон только для своего воображаемого государства и ни для какого другого. Иначе почему он не был законодателем для самого себя и нарушал свои собственные законы? Ведь его же собственные власти изгнали бы его за написанные им игривые эпиграммы и диалоги, за постоянное чтение Софрона Мима и Аристофана, книг до чрезвычайности непристойных, а также за то, что он рекомендовал чтение последнего, хотя тот был злейшим поносителем лучших друзей его, тирану Дионисию, которому было мало нужды тратить время на такие пустяки. Но Платон сознавал, что подобная цензура поэтических произведений стоит в прямой связи со многими другими правилами жизни в его воображаемом государстве, которому нет места в этом мире. Поэтому ни он сам, ни какое-либо правительство или государство не следовали этому пути, так как сам по себе, без других соответствующих установлении, он должен был бы неизбежно оказаться пустым и бесплодным. В самом деле, если бы они прибегали только к одному роду строгости, не прилагая таких же забот к регулированию всего прочего, что может развращать умы, то эта отдельная попытка, как они понимали, была бы совершенно бессмысленной работой; это значило бы запирать одни ворота из боязни развращения и в то же время держать открытыми все другие.
Если мы хотим регулировать печать и таким способом улучшать нравы, то должны поступать так же и со всеми увеселениями и забавами, — со всем, что доставляет человеку наслаждение. В таком случае нельзя слушать никакой музыки, нельзя сложить или пропеть никакой песни, кроме серьезной дорической. Нужно установить наблюдателей за танцами, чтобы наше юношество не могло научиться ни одному жесту, ни одному движению или способу обращения, кроме тех, которые эти наблюдатели сочтут приличными. Об этом именно и заботился Платон. Понадобится труд более двадцати цензоров, чтобы проверить все лютни, скрипки и гитары, находящиеся в каждом доме;
причем разрешение потребуется не только на то, что говорят эти инструменты, но и на то, что они могут сказать. А кто может заставить умолкнуть все арии и мадригалы, которые нежность нашептывает в укромных уголках? Следует также обратить внимание на окна и балконы; это — самые лукавые книги, с опасными иллюстрациями. Кто запретит их? — Разве двадцать цензоров? Равным образом в деревнях должны быть свои надсмотрщики за тем, что рассказывают волынка и гудок, а также — какие баллады и гаммы разыгрывают деревенские скрипачи, ибо они — «Аркадии» и Монтемаиоры поселян[25].