В чем мог я найти облегчение от этих чувств? Было ли облегчением то, что дни мои влеклись среди разнузданности и проклятий, что я видел на каждом лице выражение муки, уступающей только моей собственной? Кто захотел бы получить живое представление о муках ада, тому достаточно было бы наблюдать в течение шести часов сцены, которые я видел непрестанно в течение многих месяцев. Ни на час не мог я оторваться от многообразия ужасов или найти прибежище в тиши раздумья. Воздуха, движения, смены впечатлений, контрастов – всех этих великих живителей бренного человеческого тела навсегда лишила меня неумолимая тирания, под власть которой я попал. Пустота моей ночной камеры казалась мне столь же невыносимой. Все ее оборудование составляла солома, служившая мне для отдыха. Помещение было узкое, сырое, нездоровое. Дремота, в которую погружался мой ум, измученный самым нестерпимым однообразием, ум, которому, чтобы скоротать мучительные часы, никогда не предоставлялось никаких занятий, была кратковременной, несносной и не освежающей. Во сне еще больше, чем наяву, мысли мои были полны растерянности и беспорядочных искаженных образов. Вслед за такой дремотой наступали часы, которые по правилам нашей тюрьмы я вынужден был, хотя и бодрствуя, проводить одиноко, в унылом мраке. У меня не было там ни книг, ни перьев, ни других предметов, на которые можно было бы направить свое внимание: все было лишь неразличимой пустотой. Как мог выносить эти страдания ум, столь деятельный и неутомимый, как мой? Я не мог погрузить его в летаргию, не мог забыть своих горестей: они преследовали меня с неустанной и дьявольской злобой. Жестокий, неумолимый порядок, установленный человеком и обрекающий человека на подобную пытку, разрешающий ее и не ведающий, что делается с его разрешения, слишком нерадивый и бесчувственный, чтобы входить в такие мелкие подробности, именующий это испытанием невинности и защитою свободы! Тысячу раз готов я был размозжить себе голову о стены своей темницы; тысячу раз призывал я смерть и с невыразимой жадностью желал, чтобы наступил конец моим страданиям; тысячу раз думал я о самоубийстве и, полный душевной горечи, перебирал способы скинуть с себя бремя жизни. Зачем мне нужна была жизнь? Я видел достаточно, чтобы смотреть на нее с отвращением. К чему мне было ждать затягивающегося осуществления узаконенного произвола, не решаясь даже умереть иначе, как по предписанию последнего? И все-таки какое-то необъяснимое чувство удерживало мою руку. Я с отчаянной настойчивостью цеплялся за призрак существования, за его таинственные прелести и пустые обольщения.
Вот какие размышления посещали меня в первые дни моего заточения; вследствие их проходило оно в непрестанной тоске. Но через некоторое время мое естество, устав скорбеть, отказалось по-прежнему сгибаться под бременем; мысль, которая непрестанно изменяется, родила ряд размышлений, совершенно отличных от прежних.
Мое мужество ожило вновь. Я привык быть всегда веселым, невозмутимым, в хорошем расположении духа, и эта привычка теперь ко мне вернулась, посетила меня в глубине моей темницы. Как только мои чувства приняли такой оборот, я понял, что разумно и вполне возможно сохранить мир и спокойствие. Мой разум подсказал мне, что в этом беспомощном положении мне следует доказать свое превосходство над моими мучителями. Благословенное состояние невинности и удовлетворенности собой! Солнечное сияние чувства незапятнанности проникало ко мне сквозь все решетки моей камеры и доставляло моему сердцу в десять тысяч раз больше радости, чем рабам порока доставляют соединенные красоты природы и искусства. Я открыл секрет, чем занять свой ум. Я сказал себе: «Меня запирают на половину суток в полной темноте, без всяких видимых источников развлечения. Другую половину суток я провожу среди шума, беспорядка, суеты. Что из того? Разве я не могу черпать развлечения из запасов собственного ума? Разве он не нагружен разными знаниями? Разве я не отдавался в детстве удовлетворению ненасытного любопытства? Когда же мне и извлекать выгоду из этих высоких преимуществ, как не в настоящее время?» В соответствии с этим я приступил к проверке запасов своей памяти и своей способности сочинять. Я стал развлекаться, припоминая историю своей жизни. Постепенно я воскресил в уме множество мелких обстоятельств, которые остались бы навеки забытыми, если бы не эти мои упражнения. Я мысленно повторял целые разговоры, вспоминал, о чем они шли, самый ход их, связанные с ними случаи и часто даже подлинные слова. Я раздумывал над всем этим, пока совершенно не углублялся в свои мысли. Я перебирал их, пока ум мой не воспламенялся энтузиазмом. Я находил разного рода занятия, приспособленные к ночному одиночеству, когда я мог дать полную свободу внушениям своего ума, и к дневной суете, когда главной моей заботой было не замечать шума, меня окружавшего.
Мало-помалу, оставив историю своей жизни, я занялся приключениями воображаемыми. Я представлял себе всевозможные положения, в какие мог бы быть поставлен, и придумывал подходящий для каждого случая образ действий. Так свыкся я со сценами оскорблений и опасностей, нежности и угнетения. Часто воображение представляло мне страшные часы уничтожения. Иные из моих мечтаний заставляли кипеть мою кровь безудержным негодованием, другие – терпеливо накапливать всю силу моего духа для какого-нибудь потрясающего столкновения. Я вырабатывал в себе ораторские приемы, подходящие к этим различным положениям, и в одиночестве своей темницы достиг больших успехов по части красноречия, чем достиг бы их среди оживленной и суетливой толпы.
В конце концов я стал распределять свое время так же правильно, как это делает человек, изучающий науки, который в разные часы дня переходит от математики к поэзии и от поэзии к международному праву. Я так же редко нарушал свое расписание, да и предметы исследования были у меня не менее многочисленны, чем у такого человека. Я повторил в своем заточении, при помощи одной только памяти, значительную часть Евклида[42] и восстановил день за днем цепь событий и фактов, описанных некоторыми знаменитейшими историками. Я стал даже поэтом. И в то время как я описывал чувства, взлелеянные лицезрением природы, повествовал о характерах и страстях людей и с пламенным усердием участвовал в их великодушных решениях, я ускользал из убогого одиночества своей темницы и мысленно странствовал по всему многообразию человеческого общества. Я легко находил средства для того, в чем, по-видимому, всегда нуждается человеческий ум и что на свободе человеку предоставляют книги и перья, – отмечать время от времени достигнутые успехи.
В этих занятиях я с торжеством думал о том, до какой степени человек может быть независим от улыбок и превратностей судьбы. Я был недосягаем для нее, потому что не мог пасть ниже. С обычной точки зрения я мог казаться жалким и обездоленным, но на самом деле я ни в чем не нуждался. Пищу я получал грубую, но был здоров. Темница моя была отвратительна, но это меня не смущало. Я был лишен свежего воздуха и обычного моциона, но я нашел способ делать телесные упражнения в своей темнице даже до испарины. Я не имел возможности удаляться от внушающего отвращение общества в самую приятную и ценную часть дня, но я скоро в совершенстве усвоил искусство уединяться мысленно, и я видел и слышал окружающих меня людей столь короткое время и столь редко, как мне этого хотелось.
Таков человек, взятый сам по себе; так проста его природа, так ограничены его потребности. Как отличен от него человек в искусственно созданном обществе! Строятся дворцы, чтобы принять его, приготовляются тысячи экипажей для его передвижения, целые провинции подвергаются грабежу для удовлетворения его аппетита, и со всех концов света ему доставляются одежда и обстановка. Так велики его траты и порабощающая его жажда приобретения. Его спокойствие и здоровье зависят от тысячи случайностей; его тело и душа преданы каждому, кто готов удовлетворить его властные желания.
В дополнение к невыгодам моего тогдашнего положения я был обречен на бесславную смерть. Но что из этого? Каждый человек должен умереть. Никто не знает, когда это с ним случится. И, уж конечно, неплохо встретить владычицу ужасов здоровым, вполне способным собраться с духом, вместо того чтобы принять ее уже наполовину сломленным болезнью и страданием, Во всяком случае, я решил быть полным хозяином тех дней, которые мне осталось жить. А это во власти человека, особенно если он до последней минуты своего существования сохраняет здоровье. Зачем же буду я позволять себе предаваться тщетным сожалениям? Чувство гордости, или, вернее, независимости и справедливости, побуждало меня говорить моим притеснителям: «Вы можете пресечь мое существование, но не можете возмутить мой душевный покой».