Мой ответ тюремщику был вызван этими мыслями. И мне доставило тайную радость выразить их во всей их горечи. Я взглянул на него с саркастической улыбкой и сказал, что радуюсь, видя его вдруг таким человеколюбивым, но что я имею некоторое представление о человеколюбии тюремщиков и догадываюсь об обстоятельствах, вызвавших эту перемену. Но он может сказать тому, кто его подослал, что заботы напрасны: я не стану принимать никаких милостей от человека, который накинул мне петлю на шею, и у меня хватит мужества вынести худшее – как теперь, так и впредь. Тюремщик взглянул на меня с удивлением и, повернувшись на каблуках, воскликнул:
– Отлично, петушок! Вижу, наука пошла тебе впрок. Ты решил не помирать на навозной куче. Но это еще впереди, приятель. Лучше бы тебе приберечь хоть половину своей храбрости, пока она тебе не понадобится.
Судебная сессия, прошедшая для меня безрезультатно, произвела большие перемены среди моих товарищей по заключению. Я прожил в тюрьме достаточно долго, чтобы оказаться свидетелем общей смены ее обитателей. Один из взломщиков (соперничавший с герцогом Бедфордским) и фальшивомонетчик были повешены. Двое других были приговорены к ссылке. Остальные – оправданы. Высылаемые оставались с нами; и хотя тюрьма таким образом освободилась от девяти обитателей, к заседанию суда в следующем полугодии преступников было всего на три человека меньше, чем я застал здесь при своем поступлении сюда.
Солдат, историю которого я рассказал, умер вечером в тот самый день, когда прибыли судьи, от болезни, явившейся следствием его заточения. Таково было правосудие, являвшееся следствием законов этой страны, по отношению к тому, кто из всех людей, каких я знал, был, может быть, самым добрым и самым сердечным, самым обаятельным и простым в обхождении, самым незапятнанным в жизни. Имя его было Брайтуэл. Если бы мое перо было в силах увековечить его имя, окружив его неувядаемой славой, я не мог бы найти задачу, более близкую моему сердцу. Суждения его были проникновенны и мужественны, без всякой примеси слабости, без малейшего признака ограниченности или робости, и в то же время в его обращении было столько неподдельной искренности, что даже поверхностный наблюдатель подумал бы, что этот человек, наверное, стал жертвой мошенничества. У меня много оснований вспоминать его с любовью! Он был самым пылким, – я чуть не сказал последним, – из моих друзей. Но в этом отношении я не оставался у него в долгу. В самом деле, – да позволено мне будет это сказать, – у нас было большое сходство в характерах, если не считать того, что я не мог сравняться с ним в оригинальности и самостоятельности умственного развития и в благопристойности и незапятнанной чистоте поведения, вряд ли кем в мире превзойденных. Он с интересом выслушал мою историю с теми подробностями, которые я нашел уместным ему рассказать. Он с искренним беспристрастием обсудил ее. И если сначала у него оставались какие-либо сомнения, то скоро частые наблюдения надо мной в минуты моей наибольшей беспечности внушили ему полное доверие ко мне и убедили в моей невиновности.
Он говорил без горечи о несправедливости, жертвами которой были мы оба, и радовался при мысли, что наступит время, когда возможность столь невыносимого угнетения будет уничтожена. Но это счастье, говорил он, достанется в удел нашим потомкам; мы уже не успеем им насладиться. Некоторым утешением для него было то, что в своей прежней жизни он не мог указать такого периода, в течение которого, по всей справедливости суждения, на какую он был способен, его поведение оставляло бы желать чего-то лучшего. Он с большим правом, чем множество людей, мог сказать, что выполнил свой долг. Но он предчувствовал, что не переживет своего несчастья. Он предсказал это, будучи еще вполне здоровым. Про него в известном смысле можно было сказать, что сердце его разбито. Но если это выражение и было в какой-то мере применимо к нему, то должно признать также, что никогда отчаяние не отличалось большим спокойствием и не было проникнуто большей покорностью и душевной ясностью.
Ни разу на всем протяжении моих злоключений меня не постигал более тяжкий удар, чем тот, который нанесла мне смерть этого человека. Судьба его вставала передо мной во всем сплетении своих несправедливостей. От него и от тех проклятий, которыми я поносил правительство, оказавшееся орудием его гибели, я обратился к самому себе. Я с завистью смотрел на гибель Брайтуэла. Множество раз я страстно желал, чтобы мое, а не его тело лежало бездыханным. Я сохранен живым, твердил я себе, только для того, чтобы терпеть невыразимые горести. Через несколько дней он был бы оправдан; его свобода, его доброе имя были бы восстановлены; может быть, человечество, потрясенное несправедливостью, которую он претерпел, обнаружило бы стремление вознаградить его за несчастья и предать забвению позор, которому он подвергся. Но человек этот умер. А я продолжаю жить!.. Я, подобно ему, несправедливо обвиненный, но не имеющий надежды на оправдание, осужденный до конца дней своих носить кличку негодяя, да и после смерти остаться предметом презрения и отвращения других людей!
Таковы были мысли, которые прежде всего породила в моем уме злосчастная судьба этого мученика. Однако мои отношения с Брайтуэлом, когда я вспоминал о них, не лишены были для меня некоторой доли утешения. Я говорил себе: «Этот человек увидел правду сквозь завесу клеветы, которая нависла надо мной. Он понял и полюбил меня. Зачем же мне отчаиваться? Разве и впоследствии я не смогу встретить подобных ему благородных людей, которые отнесутся ко мне справедливо и будут сочувствовать моим несчастьям? Это утешение успокоит меня. Я отдохну в объятиях дружбы, забыв о злобе мира. Тогда я удовлетворюсь спокойной неизвестностью, развивая свои чувства и ум и занимаясь благотворительностью в узком кругу». Так ум мой проникался замыслом, который я решил осуществить.
Едва родилась во мне мысль о побеге, я остановился на следующем способе облегчить приготовления к нему. Я решил заслужить благосклонность смотрителя. На воле я большею частью встречал только таких людей, которые, узнав в общих чертах мою историю, смотрели на меня с некоторого рода отвращением и омерзением, побуждавшими их избегать меня так же старательно, как если б я был зачумленным. Мысль о том, что я сначала обокрал своего покровителя, а потом пробовал обелить себя, обвиняя его в кознях против меня, помещала меня в особый разряд преступников, неизмеримо более отталкивающих, чем обыкновенные воры и грабители. Но этот человек слишком давно уже занимал свою должность, чтобы питать к своему ближнему неприязнь на таком основании. Лиц, доверенных его попечениям, он рассматривал только как известное количество человеческих тел, за которые он несет ответственность и которые будут им представлены в то место и в то время, когда в этом будет нужда. Что же касается различия между виновными и невиновными, то, по его мнению, это была такая вещь, которая не стоила его внимания. Ввиду этого, предлагая ему свои услуги, я не опасался натолкнуться на предубеждение, которое в других случаях оказывалось столь упорным. К тому же, какова бы ни была причина, заставившая его незадолго перед тем сделать мне такое щедрое предложение, она должна была сыграть роль и на этот раз.
Я сообщил ему о своем искусстве по части столярного ремесла и сказал, что могу изготовить ему полдюжины красивых стульев, если он даст мне возможность завести необходимые инструменты. Дело в том, что, не получив заранее его согласия, я, конечно, не мог рассчитывать, что мне удастся спокойно заниматься такого рода работой, даже если бы от этого зависела моя жизнь. Сначала он посмотрел на меня, по-видимому спрашивая себя, как ему понимать это новое предложение; потом, смягчив выражение своего лица на более любезное, он выразил удовольствие, что я расстался со своим высокомерием и чопорностью, и сказал, что посмотрит, что тут можно сделать. Через два дня он дал свое согласие. Что до того подарка, который я предлагаю ему, сказал он, то на это он ничего не может сказать; я поступлю, как найду нужным, но я могу рассчитывать с его стороны на вежливое обращение, какое он только может оказать, не подвергая самого себя опасности, если впредь в ответ на эту вежливость я не буду огрызаться и обрывать его.
Одержав таким образом предварительную победу, я понемногу запасся разными инструментами – долотами, сверлами, буравами и прочим. Я немедленно принялся за работу. Ночи были длинные, и торопливая жадность моего стража, несмотря на его показное великодушие, была велика. Поэтому я ходатайствовал о свечном огарке, который и получил, чтобы мне можно было час-другой утешаться работой после того, как меня запрут в камеру. Однако я и не думал упорно заниматься работой, которую я затеял, и мой тюремщик стал проявлять признаки нетерпения. Может быть, он опасался, что я не успею кончить ее, прежде чем меня повесят. Однако я настаивал, что буду работать не спеша, как мне вздумается, и он не решился открыто это оспаривать. В дополнение к преимуществам, приобретенным таким путем, я потихоньку раздобыл железный лом у мисс Пегги, которая время от времени приходила в тюрьму заниматься наблюдениями над заключенными и, видимо, почувствовала некоторое пристрастие к моей особе.