Хотя я в течение трех часов старался приготовиться к неизбежной необходимости попасть еще раз в руки слуг правосудия, однако чувство, которое я испытал при их появлении, было невыразимо мучительно. К тому же я был немало удивлен временем и способом их появления и с нетерпением хотел узнать – неужели мистер Сперрел мог оказаться настолько низким, чтобы привести их?
Я недолго оставался в недоумении. Как только он увидал, что его спутники вошли, он воскликнул с судорожной торопливостью:
– Вот, вот тот, кого вам надо! Слава богу, слава богу!
Джайнс быстро оглядел меня; надежда и сомнение сменялись на его лице; он ответил:
– Клянусь богом, не знаю, так это или нет. Боюсь, мы дали маху! – Потом, спохватившись, он прибавил: – Все-таки войдем в дом, сделаем осмотр.
Мы все поднялись по лестнице в комнату мистера Сперрела. Я поставил свечу на стол. До тех пор я молчал, но решил не сдаваться, и сомнения Джайнса немного ободрили меня. Поэтому я спросил спокойно и равнодушно своим заученным говором, одной из особенностей которого была картавость:
– Прошу вас, джентльмены, что вам угодно от меня?
– Видите ли, – отвечал Джайнс, – нам нужен некий Калеб Уильямс, негодяй из негодяев! Я бы должен был хорошо знать малого, да, говорят, у него что ни день, то новое лицо. Так вы, уж пожалуйста, снимите, что у вас на лице лишнее, а если не можете этого сделать, то, уж конечно, можете снять платье и показать, из чего изготовлен ваш горб.
Я возражал, но напрасно. Я стоял, уличенный в своих уловках. И Джайнс, хотя еще не совсем уверенный, с каждой минутой все более укреплялся в своих подозрениях. Мистер Сперрел, выпучив глаза, с жадностью следил за происходящим. По мере того как мой обман постепенно становился явным, он повторял свое восклицание: «Слава богу! Слава богу!»
Наконец, измученный этим зрелищем лицемерия и полный беспредельного отвращения к гнусной и двуличной фигуре, которую я собою, казалось, являл, я воскликнул:
– Хорошо! Я Калеб Уильямс. Ведите меня куда хотите. А теперь, мистер Сперрел…
Он сильно вздрогнул. В то мгновение, когда я назвал себя, восторг его достиг высшего предела, и он совершенно не мог его сдержать. Но неожиданность моего обращения и тон, которым я говорил, ошеломили его.
– Может ли быть, – продолжал я, – чтобы вы оказались таким негодяем, что выдали меня? Что я сделал, чтобы заслужить такое обращение? Это ли доброта, которой вы хвалились? Любовь, о которой постоянно твердили? Послать меня на смерть?
– Мой бедный мальчик! Мой дорогой! – воскликнул Сперрел тоном самой смиренной укоризны и захныкал, – Право, я ничего не мог поделать! Я сделал бы, если б мог! Я надеюсь, они не причинят тебе вреда, мой дорогой! Я умру, если они сделают это, я знаю!
– Жалкий тупица! – сурово перебил я его. – Ты предаешь меня беспощадным когтям закона и толкуешь о том, что мне не причинят вреда! Я знаю свой приговор и готов к тому, чтобы встретить его! Ты накинул петлю мне на шею и за ту же цену сделал бы то же самое со своим единственным сыном. Иди, считай свои проклятые гинеи! Моя жизнь была бы в большей безопасности в руках первого встречного, чем такого человека, как ты, чьи глаза без конца проливали надо мной крокодиловы слезы!
Я всегда считал, что моя болезнь и, по мнению мистера Сперрела, близкая смерть отчасти способствовали его предательству. Он предугадывал, что скоро я не буду больше в состоянии работать. С тоской вспомнив издержки, вызванные болезнью и смертью сына, он решил не оказывать мне подобной помощи. Однако мистер Сперрел боялся упреков совести за то, что бросает меня на произвол судьбы. Он боялся своей собственной чувствительности. Он замечал, что привязанность его ко мне растет и что скоро он, пожалуй, уже не сможет покинуть меня. Какое-то безотчетное побуждение толкало его во избежание одного великодушного поступка укрыться за другим, самым гнусным и дьявольским. И это вместе с ожиданием обещанной награды было для него слишком могущественным двигателем, чтобы он мог устоять.
Дав выход своему негодованию, я оставил мистера Сперрела недвижимым и не способным произнести ни слова. Джайнс и его товарищ сопровождали меня. Нет нужды описывать всю наглость этого человека. Он поочередно то ликовал по поводу того, что его месть осуществилась, то сокрушался о потере награды, которая пойдет теперь этому сморщенному старикашке, только что нами оставленному; впрочем, его он обойдет – не одним, так другим способом. Он расхваливал себя за ловкость, с которой придумал басню ценой в полпенни, мысль о которой принадлежала ему одному и представляла собой безошибочно верное средство. Нет ни закона, ни справедливости, говорил он, если тому, кто ничего не сделал, позволят прикарманить денежки, а заслуги его, Джайнса, не отметят и не заплатят за них ни гроша.
Я не обращал внимания на его речи. Но они касались моего слуха, и мне удалось припомнить их в свободную минуту, хотя в то время я и не думал о них. Тогда я был поглощен размышлениями о своем новом положении и о поведении, которого мне следует держаться. Мысль о самоубийстве являлась мне дважды в минуты небывалого отчаяния, но была далека от обычных моих размышлений. Теперь, так же как во всех случаях, когда мне из-за чужой несправедливости прямо угрожала смерть, я чувствовал потребность бороться до конца.
Будущее представлялось мне, конечно, достаточно мрачным и безнадежным. Сколько трудов потратил я на то, чтобы сначала выбраться из тюрьмы, потом избежать усердия своих преследователей, и наконец опять оказался на том самом месте, с которого начал. Конечно, я приобрел известность – жалкую известность, заключающуюся в том, что о моей истории выкрикивают уличные разносчики и стихоплеты, а лакеи и горничные прославляют меня как ловкого и предприимчивого негодяя; однако я не был ни Геростратом, ни Александром[60], чтобы умереть довольным такого рода хвалами. Но что могли бы мне дать новые усилия, подобные прежним? Ни одно человеческое существо никогда не подвергалось преследованию со стороны таких изобретательных и беспощадных врагов. У меня не было никакой надежды на то, что они когда-нибудь прекратят свои гонения или что мои будущие попытки увенчаются более желательным исходом.
Вот какого рода мысли подсказали мне решение. Я постепенно отчуждался от мистера Фокленда, пока чувство мое к нему не превратилось в нечто вроде омерзения. Я долго сберегал к нему уважение, которого он не мог вполне уничтожить ни своей враждой, ни клеветой. Но теперь я стал считать такую бесчеловечную кровожадность присущей его характеру; я видел что-то бесовское в этой травле меня по всему свету и в решении удовлетвориться только моей кровью, в то время как ему была известна моя невиновность, мое нерасположение к дурному, могу даже добавить – моя добродетель. Так я растоптал свое былое почтение и даже воспоминание об уважении, которое питал к нему. Я перестал восхищаться величием его ума и сочувствовать терзаниям его души. И я решил отбросить снисходительность. Я выкажу себя таким же озлобленным и непреклонным, как он. Благоразумно ли с его стороны доводить меня до крайности и безумия! Неужели он не боится кары за свои тайные и страшные злодеяния?
Мне пришлось провести остаток той ночи, в которую меня схватили, в тюрьме. За это время я покончил с переодеванием и на следующее утро появился в своем собственном виде. Мою личность, конечно, легко установили. А так как судей, перед которыми я теперь стоял, касалось только это обстоятельство[61], то они принялись составлять приказ об отправлении меня обратно в графство, откуда я был родом. Я прервал это занятие, заявив, что хочу сделать сообщение. Мимо таких заявлений люди, призванные вершить правосудие, никогда не проходят.
Я предстал перед судьями, к которым меня привели Джайнс и его товарищ, с твердым решением раскрыть те удивительные тайны, которые до сих пор верно хранил, и раз навсегда повернуть дело против своего обвинителя. Пришло время подлинному преступнику подвергнуться преследованию, а невинному уйти наконец от его гнета.
Я сказал, что всегда настаивал на своей невиновности и должен теперь повторить это.
– В таком случае, – резко возразил судья, – что можете вы сообщить нового? Если вы невиновны, это нас не касается. Мы действуем в пределах своих полномочий.
– Я всегда заявлял, – продолжал я, – что не совершал преступления, что моя мнимая вина – целиком дело рук моего обвинителя. Он тайно подложил свои вещи и после этого обвинил меня в воровстве. Сейчас я заявляю не только это. Я заявляю, что этот человек – преступник, что я узнал о его преступлении и что по этой причине он решил меня лишить жизни. Я полагаю, джентльмены, что вы сочтете своей обязанностью принять это заявление во внимание. Я убежден, что вы нисколько не склонны способствовать – ни действием, ни бездействием – неслыханной несправедливости, от которой я страдаю, – заточению и осуждению невинного человека ради того, чтобы убийца мог оставаться на свободе. Я молчал об этой истории, пока мог. Мне до крайности претило стать причиной несчастья или смерти человеческого существа. Но всякому терпению и покорности есть предел.