Я бы мог указать, к какому автору и какой книге[29], точное опубликование которой имело величайшую важность, было применено такого рода насилие, но оставляю это для более подходящего случая.
Если же на это не обратят серьезного и своевременного внимания те, кто имеет в своем распоряжении средство помощи, и подобная ржавчина будет иметь власть выедать избраннейшие места из лучших книг, совершая такого рода вероломство над осиротелым наследием достойнейших людей после их смерти, то много печали предстоит испытать несчастному роду людскому, на свое несчастье обладающему разумом. Отныне пусть ни один человек не ищет знания или не стремится к большему, чем мирская мудрость, ибо отныне быть невеждой и ленивцем в высших материях, быть обыкновенным тупоголовым неучем — поистине станет единственным средством прожить жизнь приятно и в чести.
И если цензура является чрезвычайным неуважением к каждому ученому при его жизни и в высшей степени оскорбительна для творений и памяти умерших, то, по моему мнению, она является также унижением и поношением всей нации. Я не могу так низко ставить изобретательность, искусство, остроумие и здравую серьезность суждений англичан, чтобы допустить сосредоточение всех этих качеств всего в двадцати хотя бы и в высшей степени способных лицах; еще менее я могу допустить, чтобы названные качества могли проявляться не иначе, как под верховным наблюдением этих двадцати, и поступать в обращение не иначе, как при условии просеивания и процеживания через их цедилки, с приложением их руки. Истина и разум не такие товары, которые можно монополизировать и продавать под ярлыками, по уставам и по образцам. Мы не должны стремиться превратить все знание нашей страны в товар, накладывая на него клейма и выдавая торговые свидетельства, подобно тому, как мы делаем это с нашими сукнами и тюками с шерстью. Разве это не то же, что навязанное филистимлянами рабство, когда нам не позволяют точить свои собственные топоры и сошники, а обязывают нести их в двадцать разрешительных кузниц[30]? Если бы кто-нибудь написал и обнародовал что-либо ложное и соблазнительное для честных людей, обманывая тем, доверие и злоупотребляя уважением, которое люди питали к его уму; если бы, по обвинении его, было принято решение, что отныне он может писать только после предварительного просмотра специального чиновника, дабы последний удостоверил, что после цензуры его сочинение можно читать безвредно, то на это нельзя было бы смотреть иначе, как на позорящее наказание. Отсюда ясно, как унизительно подвергать всю нацию и тех, кто никогда не совершал подобных проступков, столь недоверчивому и подозрительному надзору. Должники и преступники могут разгуливать на свободе, без надзирателя, безобидные же книги не могут появиться в свете, если не видно тюремщика на их заглавном листе.
Даже для простого народа это прямое оскорбление, так как простирать свои заботы о нем до того, чтобы не сметь доверить ему какого-нибудь английского памфлета, не значит ли считать его за народ безрассудный, порочный и легкомысленный, — народ, который находится в болезненном и слабом состоянии веры и разума и может принимать что-нибудь лишь через трубку цензора? Мы не можем утверждать, что в этом проявляется любовь или попечение о народе, так как и в странах папизма, где мирян всего более ненавидят и презирают, по отношению к ним применяется та же строгость. Мудростью мы также не можем назвать это, так как подобная мера препятствует лишь одному злоупотреблению свободой, да и то плохо: испорченность, которую она старается предотвратить, еще скорее проникает через другие двери, которых запереть нельзя.
В конце концов, это бесчестит и наше духовенство, так как от его трудов и знаний, пожинаемых паствой, мы могли бы ожидать большего: выходит, что, несмотря на просвещение светом Евангелия, которое есть и пребудет, и постоянные проповеди, его паства представляет из себя такую беспринципную, неподготовленную и чисто мирскую толпу, которую дуновение каждого нового памфлета может отвратить от катехизиса и христианского пути. Пастырей должно сильно смущать, если об их поучениях и получаемой от того пользе слушателей имеется столь невысокое представление, что последних не считают способными прочесть на свободе, без указки цензора, хоть три печатных страницы; если все речи, все проповеди, которые произносятся, печатаются и продаются в таком числе и объеме, что делают в настоящее время почти невозможной продажу всех других книг, оказываются недостаточно крепким оплотом против одного какого-нибудь энхиридиона, когда нет угрозы замка святого Ангела в виде imprimatur’а[31].
И если бы кто-нибудь стал убеждать вас, Лорды и Общины, что все эти рассуждения об угнетении ученых людей вашим Постановлением о цензуре представляют из себя лишь цветы красноречия, а не действительность, то я мог бы рассказать вам, что видел и слышал сам в других странах, где существует подобного рода тирания инквизиции. Когда я жил среди ученых людей тех стран, ибо мне досталась эта честь, то они называли меня счастливым за то, что я родился в таком крае философской свободы, каким они считали Англию, тогда как сами они должны были лишь оплакивать рабское состояние своей науки, оплакивать, что это рабство помрачило славу итальянского гения, что за последние годы в Италии не написано ничего, кроме льстивых и высокопарных сочинений. Там я отыскал и посетил славного Галилея, проводившего свою старость в тюрьме инквизиции за то, что держался в астрономии иных взглядов, чем францисканские и доминиканские цензоры.
И хотя я знал, что Англия в то время громче всех стенала под игом прелатов, уверенность других народов в ее свободе я все же принял как залог ее будущего счастья. Тогда я еще и не мог надеяться, что ее воздухом уже дышат достойнейшие люди, вожди ее будущего освобождения, о деянии которых не заставит забыть никакая превратность времени до самого конца этого мира. Когда началась эта освободительная борьба, я менее всего опасался, что жалобы, слышанные мною от ученых людей других стран по поводу инквизиции, мне придется в эпоху Парламента услышать от ученых людей своей родины по поводу постановления о цензуре. И жалобы эти были настолько распространенными, что когда я сам присоединил свой голос к общему недовольству, то — могу сказать, хотя и без зависти — сицилийцы побуждали против Верреса человека[32], заслужившего их любовь своим честным квесторством, не с такой силой, как доброе мнение обо мне людей, уважающих вас, известных и уважаемых вами, побуждало меня, путем просьб и убеждений, не отчаиваться и высказать все, что правый разум внушит мне в пользу уничтожения незаслуженного рабства науки. Многое можно привести в пользу того, что в данном случае выразилось не отдельное настроение, а общая жалоба всех, кто образовал свой ум и наполнил его знаниями выше обычного уровня, чтобы помогать другим постигать истину и самому воспринимать ее от других.
Во имя их ни перед другом, ни перед врагом не скрою общего недовольства. В самом деле, если мы опять возвращаемся к инквизиции и цензуре, если мы до того трусливо относимся к самим себе и подозрительно ко всем людям, что боимся каждой книги и шелеста каждого листа, даже не зная еще их содержания; если люди, которым недавно было почти запрещено проповедовать, теперь будут в состоянии запрещать нам всякое чтение, кроме угодного им, то из этого получится не что иное, как новая тирания над наукой; и скоро станет бесспорным, что епископы и пресвитеры — для нас одно и то же, как по имени, так и по существу. Зло от прелатства, которое ранее через двадцать пять или двадцать шесть епархий ложилось равномерно на весь народ, теперь, несомненно, ляжет исключительно на науку, так как теперь пастор из какого-нибудь маленького невежественного прихода внезапно получит сан архиепископа над обширной книжной провинцией: мистический собиратель бенефиций, он не покинет своего прежнего прихода, а присоединит к нему новый. Тот, кто еще недавно восставал против единоличного посвящения каждого новичка-бакалавра и единоличной юрисдикции над самым простым прихожанином, теперь у себя дома, в своем кабинете будет применять и то и другое по отношению к достойнейшим и превосходнейшим книгам и способнейшим авторам, их написавшим.
Это не значит соблюдать наши договоры и торжественные клятвы! Это не значит уничтожить прелатство, а лишь изменить форму епископства; это значит только перенести митрополичий дворец из одной области в другую; это — лишь старая каноническая уловка перемены епитимии. Пугаться заблаговременно простого нецензурованного памфлета значит вскоре начать пугаться каждого сборища, а затем, в скором времени, видеть сборище и в каждом христианском собрании. Но я уверен, что государство, руководимое правилами справедливости и твердости, и церковь, заложенная и построенная на камне веры и истинного знания, не могут быть так малодушны. В то время, когда религиозные вопросы еще не решены, ограничение свободы печати способом, заимствованным у прелатов, а последними у инквизиции, чтобы вновь подчинить нас разумению цензора, должно неизбежно вызвать сомнение и уныние у всех ученых и верующих людей.